Показательно, что в новую эпоху послегегелевская философия с большим трудом, а, в сущности – с постоянным неуспехом пыталась понять то, что было очевидным для упомянутых классиков. Даже мыслители, считавшие себя наследниками Платона и Канта, – неокантианцы, шопенгауэрианцы (например, Дейссен) – впадали как раз в те полярные крайности, с которыми боролись их учителя: в догматический рационализм или в скептический психологизм. Возможно, среди самых ярких примеров – концепция П. А. Флоренского[182]. Ее стоит упомянуть, поскольку здесь трудно допустить школьный уровень «непонимания» или культурно-историческую нечуткость. Тем нагляднее принципиальная невосприимчивость к смыслу кантовских построений. «Платон и Кант, – утверждает Флоренский, – относятся между собой так, как печать и отпечаток; все, что есть у одного, есть и у другого, но выпуклости одного-суть вогнутости, пустоты другого. Один есть плюс, а другой есть минус»[183]. «Кант – великий лукавец. Его явления-феномены – в которых ничего не является; его умопостигаемые ноумены – которые именно умом-то и не постигаются и вообще никак не постижимы; его вещи в себе, которые оказываются именно отнюдь не в себе и не вещами, а лишь в разуме и понятиями, к тому же-ложными, предельными понятиями… его чистые интуиции– пространство и время, которые именно чистыми не могут быть созерцаемы… его априорные элементы разума, которые постигаются только апостериори… его свобода-во всем действительном лишь сковывающая железною необходимостью… все эти скользкие движения между «да» и «нет» делали бы лукавейшего из философов неуязвимым… если бы не вынужден он был высказаться в единственном месте недвусмысленно-в термине автономии»[184]. Здесь концепция Канта не просто искажается, но зеркально переиначивается. Для Флоренского-культуролога, истоками своего метода восходящего к «философии жизни», важно было, что Кант протестантски ориентирован, а, следовательно, его философия должна была явиться синдромом определенных, заранее известных критику симптомов. Добыть эти симптомы в концепции, которая сознательно разрабатывает антиномии условного и безусловного, не так уж трудно. Ту же операцию можно проделать и с Платоном. Но здесь, конечно, имеет место не злонамеренность Флоренского, а крайне характерная для многих философов посткантовской эпохи тяга к объяснению философии внефилософскими («высшими» или «низшими») феноменами, что, собственно, и закрывает путь к адекватному пониманию учения о «беспредпосылочном начале».

<p>Онтология и этика когито</p>

Декарт, как известно, – отец новоевропейского рационализма. Сейчас, когда Новое время, похоже, разыгрывает последний акт, и наиболее проницательные интеллектуалы уже нетерпеливо вертят в руках гардеробные номерки, по-особому интересно посмотреть, что за рационализм был одной из главных тем его пролога. Для Мамардашвили картезианский рационализм оказался союзником в размышлениях вполне современных, чтобы не сказать авангардных. Союзником – вместе с Гуссерлем, Прустом, Витгенштейном. Можно предположить, что Декарт, как и положено гению, останется героем и будущего зона. Тогда тем более интересно поразмышлять о том, каким будет Декарт «в следующий раз».

Я предлагаю обратить внимание на некоторые аспекты процедуры когито, которые не позволяют растворить ее без остатка в гносеологии и методологии Нового времени и – более того – предполагают определенные шаги к переосмыслению новоевропейской онтологии (в той мере, в какой можно говорить об условной общности философских установок от Декарта до Гуссерля).

Представляется полезным сделать небольшое историко-культурное введение с тем, чтобы оптимистический фон выражения «европейский рационализм» не провоцировал ненужных ассоциаций с «плоским», «рассудочным», «просвещенческим» и т. п. типами рационализма, которые давно скомпрометированы справедливой (хотя по большей части столь же плоской) критикой.

Перейти на страницу:

Все книги серии Университетская библиотека Александра Погорельского

Похожие книги