В этот вечер долго не умолкали разговоры. Горбатые тени шевелили головами и плечами по своду и гнутым бортам трюма. Хлопал парус. А рядом со мной лежал бледный и тоненький боец, комсомолец Вадим Столяров, по прозвищу «Сомик», почти мальчик, с больными ногами. Близорукий, с огромными пушистыми ресницами, изогнувшись к далекому свету гильзы, он читал затрепанный томик Короленко — «Историю моего современника». Он каждый вечер читал «Историю моего современника», и когда укладывался наконец на бочок, я укрывал его шинелью.

Понемногу я засыпал. На холоде, после скудного ужина нельзя это назвать сном — просторное и как бы гулкое состояние, в котором снится что-то бесформенное и ты знаешь, что это не сновидение, а забота о том, как бы укрыть колени. Сквозь дремоту я слышал, как бойцы говорили что-то сердечное, доброе о «папаше», повстречавшемся Куцеконю на льду.

Санитар выспался у нас за день и теперь то и дело выходил на палубу слушать погоду; его тянуло домой, в палатку обогревательного пункта, где ждут его бессонно врач и сестры.

— Много добрых людей нынче мучается, — слышался голос Куцеконя, когда он, загородив люк, спускался в трюм, напуская с собою холода.

— Где он теперь, этот папаша? — спрашивал Скворушка и сам же себе отвечал: — И набредешь — не найдешь.

— Ищи на орле, на правом крыле, — отозвался Приписной.

— А помните, братцы, как тоже пришел с Кабоны папаша. Алалыкин, Петр Петрович. Детям своим вез хлеб и чего хочешь. В декабре, что ли, было.

Это говорит Митя Кудерев… Потом я слышу шмелиный звук его гребенки и сплю. «Что стоишь… качаясь… тонкая рябина… головой склоняясь…»

Я проснулся оттого, что крысы обрабатывали мою полевую сумку под моей головой. В бортовые щели между гнутыми досками продувало, доски заиндевели тончайшей паутинкой. Если вглядываться вплотную, иней кажется вроде истлевшего осинового листка или старинного пожелтевшего кружева.

За спиной раздавались возбужденные и злые голоса. Я это не сразу осознал, а только когда различил среди знакомых голосов чужой.

— Ссориться хотите? — слышал я голос, затопленный клокочущим кашлем. — Что я вас, объел, что ли?

— Там разберемся, у коменданта, — это был голос шофера из автороты.

— А я не пойду к коменданту, мне и у вас неплохо. Должок отдам, что брал в декабре, — и квиты.

— Ну, нет… — возразил Скворушка.

— Не пойду к коменданту.

— А не пойдешь — тебя «под свечками» поведем, — сказал Митя Кудерев.

— Свезу на салазках, — глухо добавил Куцеконь. — Семушкин-то, пожалуй, без коменданта не разберется, какой ты папаша.

— Семушкин тоже небось есть хочет, — едко сказал незнакомый голос и закашлялся. — Поест, да и подобреет.

Я приподнялся на локте. Посреди трюма стоял человек в полушубке, без шапки, в валенках; он заслонял собой пламя гильзы. Свет окантовывал диковатую фигуру, настолько бесформенную, что он показался мне продолжением сна. Между кривых ног, торчащих из валенок, виднелись сверкающие от изморози весы, на которых лежали непонятные мне вещи.

— Что случилось? — спросил я Сомика.

— Да ведь это «папаша»… тот самый… в другой раз идет, — прошептал Сомик.

— «Папаша»?..

— Алалыкин, Петр Петрович. Мы думали, он тогда детям тащил. А выходит — он, собака…

— Кто же он?

— Ну, кто! Мешочник.

Теперь я хорошо видел, что лежит на весах. На краю весов лежала мясная тушка, драгоценная от ледяного сверкания, вся в звездочках и сияющих нитях на лиловом и красном. На мокром полу хлеб — несколько буханок, брошенных в беспорядке. Митя Кудерев и Скворушка разгружали салазки. Алалыкин им помогал с такой готовностью, будто делал с ними общее дело. Когда Митя вынул из мешка два куля с крупой, Алалыкин ловко подстелил носовой платок под струйку сыпавшегося пшена.

— Где Семушкин? — спросил я Вадима, почти не в силах вытолкнуть из себя ни слова.

— На палубе. Он тут был, да ему что-то нехорошо стало, вышел.

— Это Семушкин поймал его?

— Ну да. Вернулся из заставы, а потом снова вышел, словно кто его за ногу дернул. А тот уже в лес подавался.

Я не мог отвести глаз от этого человека и от богатства, сложенного у его ног. Шапку он, наверное, потерял; лоб, когда он повернулся ко мне, был все еще белый, застуженный. Волосы заиндевели и торчали вокруг поднятого бараньего воротника. Ноги стояли широко в искристых от снега валенках. Ноги были такие кривые, что было непонятно, как он прошел на них зимними тропами мимо Волхова, через Ладожское озеро, в метели.

Сидя на корточках перед салазками, Митя Кудерев допрашивал Алалыкина. В голосе его, странно сказать, была даже ласковость: так ненавидел он своего собеседника.

— Ты ж говорил: дети у тебя погибли. Плакал, вот тут сидел. А теперь ожили? Они, брат, не оживают.

— Можно закурить? — спросил Алалыкин.

Он прикурил от гильзы, заглянул в открытую бочку. В пустой бочке с осени лежали противогазы. Он усмехнулся.

— Трамваи в городе стоят?

Никто ему не ответил.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги