Хлеб, который укладывали бойцы на весах, был не здешней выпечки — и форма другая, крупнее, и запах. Он оттаивал постепенно, и в воздухе возник удивительный запах, о котором ничего нельзя сказать, кроме того, что так пахнет хлеб.

Вдруг я заметил, что в трюме никто не спит. Приписной до сих пор не подавал голоса, но он лежал с открытыми глазами.

Все лежали на своих местах с открытыми глазами.

— Говорят, спирт пал в цене? — спросил Алалыкин. — А там, ребята, на том берегу, табак дорого стоит, как здесь хлеб.

Он затоптал окурок и порылся в мешке.

— Вот вам, бойцы, свечка. По талончику получил. — И он положил свечку на весы.

— Сержант не идет, — заметил Васнецов.

Я чувствовал, что не я один — все ждут Семушкина.

Между тем Алалыкин извлек из мешка соленый помидор и финским ножом рассек его на четыре дольки.

Огромная тень Куцеконя склонилась над моим соседом.

— Не глядел бы ты на такое дело, Сомик.

За дверью люка возился Семушкин. Его приход легко было узнать по стуку веслом на палубе: он отворачивал дверку люка веслом, а потом тыльным концом обивал лед с порожка и прятал весло под парусом, чтобы его до утра не сожгли. Он и сейчас не изменил своей привычке. Войдя в трюм, он бегло взглянул на весы и салазки и стал снимать штык с винтовки. Штык примерз. Семушкин долго откручивал его закоченевшими руками. Гроздья мохнатого инея свешивались над ним с крестовины люка. В скошенном поле люка была видна серая бахрома паруса, летающая вкривь и вкось. Наконец Семушкин догадался закрыть люк.

Алалыкин следил за вошедшим. Брови Алалыкина, округлые сверху, густые в середине, как два сапожных ножа, висели над глубокими глазницами. Сквозь щетку бороды на правой, отмороженной щеке проступило лиловато-серое пятно.

— Ишь стучит. Как метроном, — сказал он о парусе, сделав вид, что и это его интересует.

Поставив винтовку в бочку, Семушкин, щурясь с мороза, снял варежки, сунул их до половины в карманы шинели и потер руки одну о другую. Алалыкина он словно не замечал. Неровно шагнув, сержант подошел к весам и снял с них мясную тушку. Затем он стал снимать с весов и складывать аккуратной горкой на полу буханки хлеба, рядом с теми, которые лежали в беспорядке возле салазок.

Что он собирался делать? Освободить весы, чтобы лечь спать?

— Карандашик есть у тебя? — спросил меня Семушкин.

— Зачем тебе?

— Буду актировать. Комендант приказал по счету принять — и детям в барак.

Не вставая, я передал карандаш через Митю Кудерева. Семушкин уселся поудобнее, разложил бумагу, ладонью ее разгладил. Неповоротливыми пальцами он стал водить карандашом по листку. Если бы вошел посторонний, не знавший ни Семушкина, ни его весов, ни нашей барки под парусом, он бы и не заметил ничего достойного внимания: просто завхоз принимает по акту продукты, пишет приемо-сдаточную ведомость.

Я смотрел и не мог наглядеться.

Сонными движениями Семушкин загружал весы. Каждую буханку он взвешивал отдельно; большим пальцем шевелил движок на шкале и, привалившись к весам, отдыхал.

— Ты бы пожевал корочку, — посоветовал Митя Кудерев.

Семушкин оставил эти слова без ответа. Толстое пламя, коптя, озаряло подгорелые горбатые спины буханок.

Жинкин хрустел сухариком, не говоря ни слова, только глядел во все глаза.

Алалыкин следил за работой сержанта. Семушкин взял последние две буханки и покачнулся. Алалыкин поддержал его.

— Позвольте, подсоблю, — сказал он. — Зачем вам это… утруждаться?

— Ничего, мы сами, — твердо выговорил Семушкин.

Вот когда в первый раз я ощутил могущество Семушкина. Мне показалось, что и бойцы вдруг потянулись к Семушкину, дожидаясь его какого-то главного слова.

Догадавшись об этом, Алалыкин бросил под себя варежки и присел на полу, отвалив ногу с собачьей ловкостью, будто разомлел в тепле. Он слушал внимательно, а глядеть старался поменьше, как всякий арестант, и это помешало мне запомнить его глаза. Я все заметил в этом лице и только глаза — вот уж много лет — не могу припомнить. Вдруг он поднял лицо и спросил сержанта по-военному:

— А вы людей накормили? — И нагло засмеялся, втянув нижнюю челюсть.

— Прекратить! — сказал Семушкин.

— Пусть лишние уйдут, — другим тоном, но так же внятно возразил Алалыкин.

Все было ясно: сам продажная шкура, он думал, что может всех купить, поделиться с кем надо — ему и дорогу покажут, выведут к поезду, познакомят с кондуктором. Играя лямками саней, он улыбнулся, припомнив что-то забавное:

— Полозья врасхлест, а я постромки укоротил, — так тащить способнее.

— На этих постромках тебя и вздернут, — отчетливо произнес Жинкин. — Народ с лютым врагом воюет. С фашизмом. Это и за детей битва, и за родные поля, за Советскую власть! За все, что дорого человеку. А ты… Вздернуть тебя — и весь разговор!

— Шуму больше, чем надо, — сказал Семушкин.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги