Она за рукав тащит меня в свою комнату «поболтать», то есть разразиться монологом о Веймаре, о поездке в ГДР — люди там стали жить лучше, — об Италии, где директор завода, ее ровесник, каждое утро ездит верхом и запросто, как на трамвае, из Турина в Рим на самолете и в тот же день обратно. Попутно выясняется, что она села на пирожки… И еще рвется провожать меня домой в темноте.

Веймар, Турин… А мне вспоминается моя недавняя поездка по Австрии.

В парке Мирабель стояли средь травы каменные карлики с застывшими, но удивительно выразительными лицами. Это были бюргеры — враги епископа. И среди них один, кого легко было бы принять — с его висячими усами и чалмой — не то за Богдана Хмельницкого, не то за турка, но и он был свой, зальцбургский, кичившийся своей варварской силой…

Что же национализм? Осетин в овечьих опорках мнил себя выше ингуша и кабардинца. И зальцбургский бюргер туда же. Что же рождает национализм — красота и благоустройство родины или ее беспредельная нищета? ‹…›

— У тела нет юмора, — говорил он, корчась от боли. — Моя почка не шутит. Моя печень не смеется.

— Чушь. Догматический взгляд на вещи. А вы иначе подумайте, — приговаривал врач, — юмор вашего тела — боль.

Увеличение догматического начала в жизни плохо сказывается на совести человека.

Меньше догматизма — в искусстве, в пропаганде! Догматизм — это формализм сознания. Ханжество — формализм совести. Педантизм — формализм долга, воли.

Творчество и догматизм. Жизнь и смерть.

Вечно спорят о форме и содержании в искусстве. Но они неразделимы, как неразделимо изображение правды жизни на форму правды и содержание правды.

Стремясь раскрыть нравственную сущность Николая Ростова, Толстой воспроизвел в своем романе эпизод кражи денег. Уличение вора. Походный быт офицеров времен наполеоновских войн был прослежен, буквально исследован Толстым: как играют в карты, тратятся на женщин, покупают лошадей; как командиры хранят вместе фуражные деньги и свои собственные; как привозят жалованье в роты по воскресеньям; как считают империалы стопками; как небрежно, на глазах у денщика прячут под подушкой кошелек, какой он «двойной с кольцами». Тут все подробности в изображении быта были неизбежны. Любая условность оказалась бы для Толстого ущербом правды. Толстой как бы уничтожал на пути к правде любую условность, то есть обозначение жизни вне ее реалий, потому что свято верил, что его конечная правда — безусловная.

Нечего и говорить, что вся изумительная сцена кражи была воспроизведена не самоцельно, а лишь для того, чтобы обнаружить единственную нравственную основу — чрезвычайно важную для него, таившуюся именно в личности Николая. Ради постижения души героя, ради взрыва его юношеского негодования, ради его нравственного испытания — чтобы провести человека сквозь «силовое поле» совести, — Толстой титанически бился в эпизоде над воспроизведением всех подробностей офицерского быта.

Совсем дело не в том, что есть, мол, семьи обеспеченные, там, дескать, легко воспитывать. А есть необеспеченные, там уж не до воспитания — лишь бы прокормить… Мне рассказывал один из работников трудовой колонии: «Я, — говорит, — по одежке различаю вновь прибывших — с кем будет легко работать, с кем придется повозиться. Приходят ребята в чистеньких новеньких рубашечках. Приходят и в грязных, оборванных. Это все трудные ребята. А вот попадаются некоторые в штопаных рубашках, в чиненых носочках… И представьте, проходит время, и я замечаю, что с этими штопаными почему-то легче всего работать. Давайте подумаем над этим».

Макаренко: «Положение брошенных детей сложнее и опаснее положения сирот».

Стареет память — и вещи вокруг тебя, и книги на полке, и безделушки, подаренные кем-то, теряют свою биографию.

Ночь. Пустыри за проспектом Вернадского и церковь, которую можно обойти вплотную, видя ее кирпичные стены, слабо освещенные прожектором стройки.

Синева вечера в зубцах и галереях Крутицкого подворья.

Золотые купола Новодевичьего и пароходик, речной трамвай, когда смотришь сверху на всю зеркальную дугу Москва-реки с пустынной набережной Ленинских гор.

Белые стены Марфо-Марьинской обители на Ордынке, будто из бунинского «Чистого понедельника».

Все можно объехать сегодня и снова на все наглядеться.

— У тебя уже руки дрожат. — Она посмотрела на его руку, приподнявшую рюмку. Он вытянул обе руки над столом в доказательство: нет же! И вдруг увидел мгновенную дрожь ее лица, глаза плакали всего одну секунду.

Когда кинорежиссер не знает, что сказать в защиту выбранного актера, он бездоказательно твердит: «Я его вижу…»

Так бывает и в жизни влюбленной женщины.

В нашу эпоху на аргументы никому не хватает времени.

Сколько говорено о публицистике, а все еще мы выдаем за публицистику какие-то инструктивные письма. ‹…›

По-моему, публицистика — это материализованная мысль, сказанная одним за всех. В публицистике должна быть присадка поэзии.

У публицистики есть два дела. Одно сиюминутное, другое — с огромной отдачей во времени. Великая удача, когда они взаимопроникают.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги