Четыре раза смотрел «Огни большого города» и уронил четыре слезы. Маленький бродяга просит извинить его за то, что это был он. Он принес счастье и не должен был его разрушать, сознавшись, что это счастье принес он.

Можно создать тысячи произведений, но пока есть на земле сутолока больших городов, ничто не может поэтически превзойти образ маленького, бездомного, неразборчивого бродяги, такого пошлого и такого открытого, обнаженного, — одаренного только талантом человеческого сердца. И больше ничем.

Гениально начало. Памятник, меч, протыкающий штаны, — и в этой позе героическая попытка не оскорбить движением торжественную минуту. Это гениально, несмотря на то, что веселит самый примитивный инстинкт.

Пошленькая фигура уличного бродяги, изучающего обнаженную скульптуру в витрине магазина, — и благородство в следующей сцене, когда, уйдя на цыпочках от слепой, он притаился в уголке и следит за той, кому нечаянно подарил счастье.

В сущности, он влюблен не в девушку, а в возможность приносить счастье. Он так лишен его сам.

Заячья лапка негра-боксера не приносит счастья.

Тема счастья, поэзия его — вот смысл фильма. ‹…›

Гофеншефер — тихий, деликатный интеллигент, душевно мягкий, слабого здоровья — прошел в мае 1942 года сто километров под бомбежкой от Ак-Моная до Керчи и не помянул об этом, вернувшись, не заикнулся — о чем тут рассказывать? Такими же представляются мне — Валя Овечкин, Магдала, Василий Тихонович Бобрышев, Макаренко, Василий Гроссман, Костя Симонов… Как жаль, что я не записал их каждый час со мной и не могу перечитывать их, как «Хаджи-Мурата».

В «Хаджи-Мурате» все время искусство контраста: как казалось скромным Воронцову в его крепостной жизни то, что казалось роскошью для здешних жителей.

Что представляет каждое событие для Садо, для Андреева, для Воронцова с их однообразием жизни в крепости. Ставится драматическое событие жизни героя — и как по-разному относительно этого события ставятся все остальные персонажи.

В «Казаках», где отношение к любви Оленина входит в роман Лукашки и Марьяны, поставлена еще одна фигура, самая сложная, обаятельная, несмотря на всю свою аморальность, и, на самом-то деле, в высшей степени моральная, — фигура Ерошки. Вынуть его из сюжета — и как все погаснет сразу, как погаснут алмазы, если убрать простой фонарь.

Где же в наших повестях такой прием?

Ненависть подбита добротой, как шуба мехом.

Не от ненависти отучают нас поборники гуманизма, а от жестокости. Не от «ярости благородной», когда она благородна и «вскипает как волна» в пору великого испытания, а от жестокости.

Ненависть движет, она мотор, как любовь, или, может, еще более деятельна в своей человечности.

Жестокость, злоба, озлобленность ничего никуда не движут. Они, прежде всего, самосожжение, самоистребление человека.

Недавно написал в статье: человечность выше доброты, — и задумался. Неужели в пору душевного возмущения я сразу угорел от гнева и обратил в пепел всю свою проповедь доброты? Превратил обращение к молодежи в свод предписаний? Нет. Человечность шире доброты. Человечность управляет нашей добротой и нашей ненавистью.

Нине Александровне Емельяновой восемьдесят лет… Начинаешь мерить свою жизнь не годами, не десятилетиями, а аж полустолетиями.

Вспоминаю 1932 год, уссурийскую тайгу, армейские маневры. Мы делали с ней дивизионную газету. Вагон-типография мотался по пограничным веткам меж зарослей багульника, и там среди нас, курсантов-журналистов, — самая неутомимая, самая неукротимая журналистка-доброволка, командирская жена, пришедшая к нам в силу жадности к впечатлениям жизни, делившая с нами все труды и заботы.

А потом, в Москве, в 1939 году, читая в «Красной нови» первую повесть Емельяновой «В Уссурийской тайге», где речь шла о егерях, геологах, энтомологах, о всех, кто, по нынешнему определению автора, занимался обереганием природы, — вспоминал те курсантские дни.

Повесть, в которой на три четверти говорилось о природе, рассказывала удивительно полно о людях. Какая емкость! Книга, где так много профессионально-делового, с неожиданной яркостью показывала самочувствие человека, его личные качества. И хотя речь шла только об одном заповеднике, она говорила не только о Дальнем Востоке, но и о всей нашей родине. ‹…›

Искренность — это высшая точность художника… Некоторые ищут в литературе новое, то есть непохожее — так начинается формализм. Другие ищут точности выражения своих мыслей и чувств — тут-то и начинается новое в искусстве.

Помню, вскоре после войны обсуждали произведения на государственную премию. Речь шла и о повести Емельяновой. Кто-то из руководящих товарищей сказал, что вещь, конечно, хорошая, но голос у автора тихий. Так и отодвинули. А я давно уже думаю о масштабе того или иного писателя. Голос тихий… Не беда! Лишь бы внятный. Написано не так уж много… Не беда! Лишь бы надолго.

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги