Билета, конечно, можно было бы и не брать, а сойти с парохода по расхлябанным, жирным от мазута сходням на скрежещущий мелким окатым галечником берег; подняться крутым изволоком наверх и пахучим, шелестящим листвой березняком прошвырнуться до самого вокзала. Там всегда интересно было: полно народу, паровозы, товарняки, сладким морсом торгуют и пончиками с ливером — вот уже сколько лет прошло с той поры, а не пил я больше нигде такого прекрасного морса и не ел больше нигде таких замечательных пончиков! — но в о́темь, под ночь идти на вокзал уже не хотелось. Я знал, за рекой, в Глазково, живут самые отчаянные блатяги, да и огольцы там «считаются», то есть дерутся, без правил. Ну их, думалось мне, куда подальше… Еще прирежут по дороге, не ровен час. А мне зачем это, я еще взрослым хотел побыть. И я опять покупал билет, опять уходил на корму и опять смотрел на шумливо вскипающую снеговой белизной пароходную дорожку, на лунный язык, желто качающийся в черной волне, будто лижущий ее, на бакенные подмаргивания и снова курил Генкин «Норд», беспрестанно сцыкивая и сцыкивая перед собой бесконечную слюну. После перекура мне почему-то меньше хотелось есть. Я это заметил давно…

Наплававшись, я отправлялся в сад имени Парижской коммуны. Он прямо на нашем берегу был. Пролазил в него через известную мне дырку под чугунной решеткой и бежал, чтобы согреться, в комнату смеха.

Во где была умора!..

Я укатывался там, видя себя то толстым-претолстым, то тонким-претонким. Хитрые зеркала искажали меня как хотели: растягивали, плющили, коробили, извивали… Настроение мое после таких припадков хохота еще долго потом оставалось веселым. Я слонялся по ночному саду с его тополями и кедрами, танцплощадкой, бильярдными и с удовольствием смотрел, как живут вокруг меня взрослые люди. Они развлекались по-разному: выпивали, смеялись, тихо сидели на лавочках, дрались, танцевали или обжимались друг с дружкой в темных аллейках.

Честно говоря, я еще не очень тогда понимал, для чего это люди лижутся между собой, то есть целуются.

Мишка Булыгин, правда, когда еще был жив, объяснял мне, что это они делают так для того, чтобы у них «апосля» получились дети. Но я ему, конечно, не верил. Я ему на это говорил тогда, что он чокнутый и полный балда и что от этого настоящие дети никак не могут получиться… Мишка корчил рожу и говорил мне: «А тогда откуда?..» Я отвечал решительно: «От верблюда, дундук. Ну, давай я тебя оближу для понтяры, Булыга, а? Посмотрим, чо из этого выйдет…»

А вообще тут надо быть откровенным до конца: нас тогда уже основательно занимала механика производства людей на белый свет, и в своей шпанячьей среде мы довольно энергично обменивались накапливающейся информацией по этому поводу. Когда же я, уже после гибели Мишки, посмотрел на это дело однажды в натуре — Генка Будзинский нарочно и нагло продемонстрировал это с какой-то накрашенной, незнакомой мне «шмарой» с Большой улицы на чердаке, — мне от увиденного сделалось нехорошо и противно до ужаса… Я обрадовался тогда за Мишку Булыгина, что его уже не было при этом, что он не увидел такого, а сам об этом старался больше никогда не вспоминать, еще глуше и шибче ненавидя про себя Генку Будзинского.

Если бы его тогда не «захомутали легавые», я бы все равно сам устроил ему «красивую» жизнь. Не знаю как, но «отоварил» бы его «на полную катушку». За все сразу… Я на него уже «зуб имел».

Итак, я распрекрасно прожил тогда те, по-моему, четыре дня, не являясь домой и не ходя в школу.

Было тепло и ясно. Летела по ветру над Ангарой скользкая блесткая паутина. На островах жалились пауты. Солнце пекло, накаляя галечник. Я обедал с рыбаками харюзовой ухой, расплачиваясь за это Генкиными папиросами, нырял с барж, плавал на «Баргузине», пару раз очень удачно подрался с какими-то шкетами, которые оба раза настырно приходили на берег, чтобы топить кошек, а я им оба раза не дал этого сделать, и кошки, счастливые, молча убегали в сад Парижской коммуны, а когда все-таки надумал явиться домой, к тетке, то еще издали, только подходя к нашему кварталу, обалдел — там, где обычно стоял наш яблоневый сад, в котором я хорошенько закопал Мишкин браунинг, теперь непонятно и голо зияла какая-то пусть. Сада с его густыми, так красиво цветущими по весне деревьями больше не было…

Прилетая по взрослым делам в Иркутск сегодня, я так или иначе, но прохожу по улице моего детства…

Взрослые люди понимают, что это для них значит.

Ведь у каждого есть она, эта единственная и неповторимая улица. И для каждого она теперь — светлая грусть его, тихая радость, светлая боль, потому что все то, что прошло вот здесь и что связано с этой улицей, теперь только память… Хочешь — вороши ее, а не хочешь — не трогай.

Перейти на страницу:

Поиск

Похожие книги