Он, казалось, успокоился, потер пуговицу на пиджаке, поправил узел несуществующего галстука.
— Эй!
Уали не ответил.
— Каид все еще жив?
— Жив.
— Чего ж вы ждете, чтоб его пристукнуть?
— Не знаю.
— Падаль! Он взял с меня пятьсот франков, когда я сюда ехал… на оформление документов… А твоя мать все еще посылает его жене яйца и кур?.. Ты меня ударил! Я тебе покажу. В этой конуре задохнуться можно. Ты что, думаешь, ты все еще в своей хибарке, в деревне? Открой окно, открой пошире, пусть войдет воздух и свет Парижа, его музыка! Ты не слышал музыку Парижа!
Натыкаясь на мебель, он добрался до окна, потянул за ручку. Одна из створок со всего маху ударила его по лицу. Потекла кровь, он провел несколько раз рукой по кровоточащим губам. Следы окровавленных пальцев оставили на щеке параллельные полосы.
Шум и огни разом ворвались в квадрат, прорезанный вдруг в темную синеву неба. Уали не верил своим глазам. Огромный пожар занимался на всем пространстве до самого горизонта. Тысячи факелов развертывали перед ним бесконечный танец нервных, торопливых мерцаний с дорожками света от длинных ламп, образовывавших сложные фигуры, похожие на письмена. Ночь плавала в каком-то шуме, глухом, плотном и мягком, словно из ваты.
Уали все это хлестнуло в уши, в глаза. Белаид тоже вперил в окно отупевший взгляд.
— Смотри! Это Париж, это кусок рая, настоящего, а не того, что выдумали водохлебы из твоей деревни. Ты найдешь в нем все, что пожелаешь. Только протяни руку. Да вот, посмотри…
Он высунул в окно руку, движения ее были вялыми, неопределенными.
— Все, что хочешь, — деньги, девушки, кабаки, лучшие вина, а ПМЮ[53], знаешь, что такое ПМЮ, старина? Я играю в это каждое воскресенье.
Уали не слушал его, он смотрел: как удавалось людям передвигаться посреди этого бушующего моря?
Перед ним пронеслись низкие темные домишки Талы, которые после захода солнца поглощала ночь, ночь без ламп, он так боялся ее, когда был маленьким, ночь, молчание которой было таким полным, таким прозрачным, что с другого конца долины, за многие километры от деревни, слышен был лай собак и печальное уханье сов в ясеневых рощах.
Воздух с улицы несколько отрезвил Белаида. Он посмотрел на сына и в растерянных глазах Уали сразу узнал свое собственное восхищение, которое он испытал десять лет назад, впервые приехав в Париж.
— Что, красиво?
Он и не ждал ответа.
— Красиво? Так вот, послушай-ка меня, старую шкуру. Не верь этому, старина, в Париже есть все, да только не для тебя, понял? Ты ведь алжирец. Впрочем, стоит ли разводить разговоры, будь спокоен, ты скоро поймешь это, другие постараются дать тебе это понять, и без промедления.
— Кто другие?
— Конечно же, французы, дурень, это ведь их страна.
— Я приехал работать.
— Вот именно, на это и надо рассчитывать. Но работу надо найти. И потом, тебе нужна комната, барахлишко, знаешь, для Парижа одежка у тебя странная, да ты сам увидишь. Понимаешь, это их страна. Мы им осточертели. Мы чумазые, говорим не как они, едим не как они. Так что, вот увидишь, скоро ты будешь ходить, прижимаясь к стенкам, потому что почувствуешь, что ты не дома, что ты им осточертел. Здесь Париж и все есть, да только не для тебя. Это их страна, а не наша. Наша страна — Алжир, страна нищеты, грязи и слез, босых ног, тоскливых женщин и обреченных мужчин. Вот что такое наша страна, этот Алжир, Алжир, Алжир!..
Он выпустил ставню, дополз до стола и повалился, рыдая. Уали подтолкнул его к кровати, уложил, натянул на него одеяло, не говоря ни слова.
— Спасибо, старина, спасибо.
Он повернулся к стене и очень скоро захрапел. В комнате рядом мужчина старался перекричать пронзительно вопившую женщину.
— Шлюха, грязная потаскуха, вот ты кто! А ну, признавайся, что ты шлюха!
— На помощь!
Уали показалось, что страх ее был притворным.
— Думаешь, не видно, что ты шлюха? Да я с тебя шкуру спущу… и с твоего кобеля, я ему морду набью, твоему кобелю, потаскуха проклятая!
Уали открыл окно. Напротив соседи обедали в кухне и смеялись. Их, видно, не очень тревожили эти крики, а может быть, они их не слышали.
— Не подходи, или я закричу!
Голос у женщины был визгливый.
— Ишь, напугала.
— Пусти, больно.
— Твою шкуру, хочу твою шкуру!
Уали услышал шум, что-то упало на кровать, она заскрипела. Он спрашивал себя, стоит ли вмешиваться, как он поступил бы в Тале. Вдруг голос мужчины изменился:
— А красивая у тебя шкура, но она моя, слышишь, моя. А ты шлюха, красивая шлюха!
Голос стал глухим, неясным. Уали лишь изредка улавливал отдельные фразы.
— Дай ее мне, твою шкуру, хочу ее.
— Грязный пьянчужка, от тебя несет вином.
Вскоре оба голоса смешались, захрапели вместе, потом смолкли.
Когда Белаид вернулся в Талу, первое, что он увидел, были босые ноги его жены. Она рубила дрова в лесу. Она не знала, что он должен вернуться: в своем письме Уали не написал, что приедет с отцом.