Эта женщина, кое-как одетая в выцветшие тряпки, с лицом без возраста, босая, была его женой. Кожа на ее ногах потрескалась, трясущиеся руки, обнимавшие шею Уали, покрылись мозолями, искривились, одеревенели, управляясь с топором, дровами, камнями, колючками. Плакала ли она? Да разве это было возможно? Откуда было взяться слезам в этих мертвых глазах, да и зачем они? Когда он посмотрел на нее еще раз, она склонилась над вязанкой, припав к земле, и стала похожа на четвероногого лесного зверя.
Его охватило отвращение…
Дома он надел серый бурнус Уали, чтобы прикрыть неприличие костюма, белой рубашки, вызывающий блеск ботинок.
И тут же началось нашествие всей Талы, настоящий Двор чудес[54]! Все те же согбенные спины, все тот же ужас или та же пустота в глазах, все те же дубленые, до смешного изуродованные пальцы на ногах, самые невероятные лохмотья, прикрывавшие изможденные тела. И каждый шел, чтобы добросовестно, в соответствии с ритуалом, сыграть свою крошечную роль: марабут, церемонный и фальшивый, тесть с тещей, преисполненные любви (они думали, что он привез деньги), старая колдунья, перерезавшая ему пуповину и до сих пор называвшая его «дитя мое», амин, деревенский староста, болтливый и претенциозный, платный осведомитель, явившийся разузнать что-нибудь для своего рапорта офицеру САС. Когда они уезжали из Парижа, Уали предупредил Белаида: как только он ступит на набережную в Алжире, его слова, жесты, вздохи, молчание, смех — все будет браться на заметку, толковаться, обо всем будет доложено бесчисленным сыщикам — гражданским, военным, полугражданским, полувоенным, которые кишат во всех уголках Алжира. Еще больше, чем прежде, Алжир напоминал огромный полицейский участок.
Все это было гигантской и никчемной комедией. Неужели их не разбирал смех, когда они вот так играли, притворяясь, будто живут? Неужели внезапное яростное желание дать хорошего пинка по этому изъеденному червоточиной, ветхому сооружению, по этой фальшивой декорации, этому неизменному кошмару, — неужели такое желание не охватывало самых молодых или нетерпеливых?
Он сказал об этом Рамдану, приезжавшему на летние каникулы в Талу к своему отцу, Моханду Саиду.
— Я как раз и есть и то, и другое, — сказал Рамдан. — Я молод, потому что верю еще во все голубые сказки, о которых речь идет в этих книгах, — он показал на книгу, лежавшую в капюшоне его бурнуса, — и нетерпелив, потому что не знаю, кто выстоит, выиграет в смысле времени — война или мое последнее легкое. Нужно, чтобы выстояло легкое. Нужно, чтобы независимость пришла раньше, чем я выплюну последний его кусок. И потом, я ведь из породы верующих. Спроси у своего брата, лекаря. Если б я родился до Маркса, я был бы мусульманином-фанатиком и защищал бы аллаха с той же яростью, которую вкладываю в его уничтожение.
Все лето Рамдан агитировал Белаида. Они не разлучались целыми днями. Рамдан объяснял Белаиду Маркса, Белаид говорил о Париже.
— Мой отец и ты, — говорил Рамдан, — оба вы одержимы Парижем. Он вас околдовал.
Но надо думать, что яды, которые Белаид привез из Парижа, были сильнее всего прочего. Как только Рамдан снова уехал в Алжир, Белаид начал усердно ходить в гости к Делеклюзу и другим офицерам САС. Он с ними ел, пил, играл в карты. У него не было никаких обязанностей, он мог приходить домой в любое время ночи, после начала комендантского часа. Обычно он возвращался пьяным. Он мог получить любые продовольственные карточки. И так как лейтенанту он нужен был каждый день, тот в конце концов построил для него сборный дом рядом с САС. Жена Белаида отказалась поселиться там. Она осталась в деревне с детьми, но без Уали, которого Белаид вопреки его воле заставил вернуться во Францию. Уали занял место своего отца на заводе «Жапи».
— Выходите на площадь, честные люди! Да будут вам благие вести! Собрание на Ду-Целнин!
Голос глашатая звучал несколько надтреснуто. Но Башир сразу узнал его. Когда-то он любил бегать за ним по улицам вместе с другими мальчишками Талы.
— Это Смайл?
— Смайл.
В голосе матери послышалось вдруг беспокойство.
Вот уже сорок лет, с тех самых пор, как Смайла назначили глашатаем, голос его, сначала юношеский (старые женщины все еще с восторгом вспоминают голос двадцатилетнего Смайла — правда, тогда им тоже было по двадцать), потом зрелый, потом разбитый старостью, отмечал все события в жизни деревни. Шла ли речь об общественных работах или о деревенских собраниях, о похоронах, пожарах, празднествах или о ремонте дорог — не было такого события в Тале, о котором не оповещал бы его голос, созывавший людей на площадь.
— Что это за собрание? — спросил Башир.
— Теперь они бывают почти каждый день, — сказала Фарруджа.
Башир заторопился. Он смутно надеялся, что на собрании сможет узнать уполномоченного фронта, который отведет его на командный пункт Амируша.
Площадь была уже наполовину заполнена народом. Люди продолжали подходить, поодиночке или небольшими группами, приветствовали собрание, как в былые времена, и, как бывало, усаживались на каменные плиты или просто на землю. Все молчали.