Значение науки страшно важно. Нужно скорее, как можно скорее всю природу осмотреть в микроскоп; все взвесить, все измерить, всю ее ощупать и отпрепарировать. Философствовать еще более того необходимо, чтобы до мельчайших черточек узнать силы, способности нашего разума, чтобы все, что только доступно нам о нас самих, все это документальнейшим образом обосновать, в систему возвести. Искусство тоже важно, чтобы человеческая жизнь вся как на ладошке была для всех ясна.
И все это нужно, и все это страшно важно, все это действительно имеет громадное, мировое значение, и человечество действительно уже многое на пути этом сделало – и все это для того, чтобы, извините за выражение, стукнуться об стену лбом.
Вы недоумеваете? Да, я благоговею перед наукой за то, что она ощупает все до конца и скажет: все это очень просто, все это «комбинация атомов». Я обожаю философию за то, что она причудливейшими изворотами ума наконец все испробует и скажет: ум наш – самая несовершенная машина из всех существующих. А перед искусством я благоговею потому, что оно отразит все это в громадной, душу потрясающей картине и всем сразу передаст то отчаяние, которое переживут немногие.
И тогда… тогда весь мир упрется в стену. Уж никаких вопросов не останется, и для последнего ребеночка станет ясно, что дальше стена.
Вот то новое – то, что с небывалой силой начинало меня мучить и заключалось в ощущении этой стены. Всюду, в каждом ничтожном явлении, я чувствовал ее близость. Первое время, я должен признаться, меня занимало это новое чувство. Мне доставляло какое-то ребяческое удовольствие видеть, как двое каких-нибудь прохожих спорили, горячась и жестикулируя. Мне казалось: вот, вот сейчас они обязательно упрутся в стену и, растерянные, жалкие, опустив руки, будут смотреть друг другу в глаза, не в силах выговорить ни слова…
На публичных лекциях, когда какой-нибудь ученый муж с взъерошенными волосами и развязными движениями говорил с нахальной смелостью: «Господа, в этом явлении нет ничего необычайного – это просто гипнотизм…», я чувствовал, что он вот-вот упрется в стену и, вместо того чтобы продолжать лекцию, жалко улыбнется и как виноватый скажет: «Господа, как же это?…»
Когда я получал толстые журналы и начинал читать озабоченно-деловитые статьи о том, сколько масла было вывезено в Англию за 19** год, для меня не подлежало никакому сомнению, что насчет масла – это «так себе», а самое важное, что даже неприлично в журнале писать, да и чего автор, может быть, сам еще не сознает, самое важное – это то, что еще немного, еще маленькое усилие, и он достанет наконец лбом так долго желанную стену…
И я был доволен. Меня занимало, что за пестрым калейдоскопом жизни я вижу неподвижную, мрачную стену, к которой все так стремительно несутся.
Но очень быстро эта постоянная стена перед глазами, каждое движение собой сопровождающая, начала мучить и самого давить своей тяжестью. Хотелось хоть на миг освободиться от нее. Но напрасно: стена выплывала, как привидение, решительно из каждой мелочи, и от нее веяло на меня духом Антихриста.
По ночам я внезапно просыпался, и воображение мое быстро-быстро начинало работать, картины одна за другой как вихрь неслись передо мной, хотя я делал невероятные усилия остановиться, чтобы размышлять, не торопясь и не волнуясь.
Все, что делается на земле, мне хотелось представить и охватить разом, со всеми мельчайшими, неуловимейшими подробностями – во всех странах, у всех народов, и в диких лесах, и в знойных пустынях. Напряжение становилось выше физических сил. Холодный, больной пот выступал на лбу. И я чувствовал, что вся жизнь, каждое дыхание человеческое, начиная с якута, в полузабытьи спящего у костра, кончая сладким шепотом влюбленных где-нибудь на берегу южного моря, – все каким-то чудесным образом действительно начинает отражаться в моем сердце и что я принимаю в душу свою всю силу живущего в мире Антихриста, и, почти теряя сознание от сотрясенья, впадал в полусон, с тем чтобы через час снова проснуться от какого-то внезапного толчка и снова до изнеможения думать, думать и думать…
С каждым днем, можно сказать, с каждым часом, я все сильнее ощущал, что вне меня невидимо разлита во вселенной та же тяжесть, та же мучительная тоска, то же дыхание смерти, что и во мне самом.
А внутри меня все торопливее и торопливее шла какая-то работа.
Не только мысли мои, мое воображение болезненно ускоряли свою деятельность, до мучительной торопливости, с которой я не в силах был справиться, – эта же торопливость переходила в действие. Я не мог просидеть двух минут на одном месте, не двигаясь и не торопясь куда-то. Меня тянуло все вперед… и вперед. Я до изнеможения ходил по улицам без всякой видимой цели, обессиливая, с тоской необычайной, с нервами вконец натянутыми, но лишенный воли не идти, не торопиться, отдохнуть, задержать волей своей ту чудовищную стремительность, которая толкала меня вперед.