«Вот еще до той только витринки дойду, посмотрю, что там, и тогда уже домой пойду», – говорил я себе. Я доходил до витрины какого-нибудь чулочного магазина, а спех мой от этого только разжигался. Я делал вид, что совсем не о той витрине говорил, и стремительно ускорял свой шаг.
Приходя домой в тихую комнату, я, казалось, успокаивался; слабость разливалась по всем членам, сладкая истома туманила глаза, хотелось спать… Но все это разом, по мановению исчезало – я судорожно хватался за шляпу, насилу удерживался, чтобы снова не бежать на улицу, и, несмотря на усталость и совершенное нежелание свое двигаться, начинал, все ускоряя и ускоряя шаг, ходить из угла в угол своей маленькой комнаты, пока головокружение не сваливало на кровать. Но даже в самом головокружении моем проклятая торопливость не оставляла меня, и, как в полусне, в мозгу моем неслись клочки пережитых впечатлений, и я, изнемогая совершенно, чувствуя себя больным и разбитым, беспомощно отдавался их власти.
Ночи проводил я как в лихорадке, теряя грань между сном и действительностью, а утром, притворяясь, что иду за хлебом, спешно надевал пальто, и на целый день начиналось то же.
Каждый раз мне казалось, что дальше так нельзя, что еще хоть на йоту усилится во мне это чувство, и я сойду с ума. Но торопливость еще ускорялась, я это ощущал ясно, и все-таки с ума не сходил, только руки мои начинали неприятно трястись и на голову словно кто-то паутину накладывал.
Я не знаю, чем бы это наконец кончилось, но одно незначительное происшествие придало всему совершенно неожиданный оборот.
X
Антихрист в роли спасителя Отечества
Рядом с моей комнатой, за стенкой, жила какая-то прачка с маленькой худенькой девочкой Катей.
Я не люблю детей, меня раздражает их тупая, животная беззаботность. Меня нисколько не умиляет, когда какой-нибудь пятилетний малыш преспокойно расправляет у мертвеца пальцы и смеется, что они не двигаются.
Терпеть не мог я и Катю. Она, должно быть, инстинктом чуя, тоже меня боялась.
В моей комнате было слышно все, что делалось за стеной. Меня это не раздражало. Я не мог равнодушно слышать только Катин смех. Но она, правду сказать, смеялась редко.
Однажды вечером, измученный до последней степени своей проклятой нервной беготней по улицам, я лежал на постели, казалось, не способный ни на какое чувство.
За стенкой происходило что-то необыкновенное.
– Папка, дай карандаш, – плачущим голосом говорила Катя.
– Дура, – запинаясь, хрипел в ответ мужской голос, – так разве просят, спроси как следует: папочка, мол, скажите, пожалуйста, вы не знаете, где мой карандашик?
Катя заплакала.
Облокотившись на локоть, я стал вслушиваться. В слезах есть большой соблазн. Подмывает этак поприбавить еще обиды, чтобы все тело, каждая жилка бы трепетала от неудержимого горя. Меня разжигало тяжелое, непреодолимое чувство, убийственное, как яд. Мне и жалко было ее, уверяю, жалко было до слез за такое издевательство над ней, но вместе с тем жадно хотелось, чтобы за стеной совершилось что-нибудь еще грязнее, еще бесчеловечнее.
– Скажи, скажи, переломи себя, – раздраженно приставал отец.
– Ну скажи, Катя, – проговорил слабый женский голос.
– Разве она скажет… Три года жили одни, делали, что хотели… У, проклятая! – крикнул он, сразу приходя в ярость. – Дьяволы, переломи, говорю, себя!.. Не хочешь, не хочешь!..
Судорога теснила мне грудь. Зуб на зуб не попадал от лихорадочной дрожи. Я почти не владел собой.
– Еще!.. Еще!.. – обезумев, шептал я, чувствуя, что еще одно слово, одно движение за стеной, и я упаду в обморок.
– Не хочешь, – уже с каким-то злорадством хрипел за стеной голос.
– Папка… я… я не буду… папка, – торопливо залепетала девочка.
– Нет, врешь теперь…
Раз, два… раз, два… Едва внятные удары по голому телу долетели до моего сознания. В исступлении рванулся я с постели и вбежал туда…
Высокий рыжий мужчина держал трепетавшую от страха и слез Катю, зажав коленями, и со всего размаха бил то по одной, то по другой щеке.
– Не смейте, слышите… Я вас задушу!.. – в бешенстве крикнул я, выхватив девочку за руку.
Высокий мужчина встал, улыбнулся и заморгал глазами.
– Я, собственно, для ее же пользы, – пробормотал он, – потому, три года…
Но я уже не слыхал его… Я бросился вон на улицу. Без памяти перебежал несколько раз с одной стороны на другую. Черта была уничтожена. Все во мне было само по себе. Я сознавал одно: надо уйти! Куда-нибудь, как-нибудь, неизвестно зачем, но уйти, уйти, во что бы то ни стало! В совершенном исступлении, задыхаясь от нервных спазм, сам не зная куда, летел я по тусклым туманным улицам.
Мерещилась холодная, бесстрастная река с суровыми полузастывшими волнами; вечное безмолвие, страшное упокоение. Бесстрашный образ с дьявольской силой притягивал к себе и предчувствием покоя наполнял мою грудь…
Вдруг почти лицом к лицу я столкнулся с Родионовым – это был мой товарищ по университету, болгарин.
– Здравствуйте, – сказал он, крепко стиснув мою руку.
– Да-да, здравствуйте, – пробормотал я, рванувшись дальше.
Но он удержал меня.