Она виновато пустила мою руку и, совсем растерявшись, заглядывала в мои глаза.
Что-то тяжелое, тупое нарастало в моей душе, как брошенный с горы ком снега. Мне было и стыдно, что она так терпеливо сносит грубость, и нестерпимо раздразнивало, что она с таким выражением глаз смотрит на меня: точно понять что-то силится, войти в душу, успокоить. А и понимать-то нечего! В душе пустота – окончательная пустота; нечего и в глаза заглядывать, нечего понимать.
Чепуха, гадость все!
– Оставь, пожалуйста, меня! – как по дереву отчеканил я.
– Что с тобой? – прошептала она и, должно быть, желая прогнать мрачность мою, улыбнулась. Но сейчас же спохватилась, что я могу не понять ее, и улыбка застыла, и вся она стала такая жалкая-жалкая.
Я не смотрел на нее, но видел и улыбку ее, и всю игру лица ее.
Клянусь честью, еще бы одна секунда, еще что-то должно было шевельнуться во мне, и я упал бы к ней на грудь, стал бы в отчаянии просить прощенья, стал бы целовать худенькие, прозрачные руки ее.
Но мало ли что должно – да вот не шевельнулось!
– Что же ты молчишь? – окончательно деревенея и для большего эффекта еще поворачивая к ней свое лицо, спросил я.
Ей, видимо, стало вдруг так обидно, так незаслуженно больно, что она, даже если бы хотела, если бы знала, что ответить на мой идиотский вопрос, просто физически не смогла бы: скажи она слово – она разрыдалась бы.
Я видел это, о, я прекрасно это видел! Но ком снега все катился, все катился…
– Прекрасно, – не меняя тона, продолжал я, – ты будешь молчать, и я тоже.
Верочка глазами, полными слез, смотрела в пол и одной рукой нервно перебирала скатерть. Я заметил, как дрожали ее пальцы.
Она молчала.
Молчал и я.
Сколько прошло? Не знаю. Может быть, секунда, может быть, час, вечность… Не знаю! Я застыл, похолодел. Ком снега превратился в свинец. Я ничего не думал, ничего не хотел, ничего не чувствовал. Да и меня-то совсем не было – одна бесформенная проклятая тяжесть.
Тяжесть моя придавила и Верочку. Она, так же как и я, не могла выговорить ни слова и только ниже опустила дрожащие веки.
Молчание.
Я с трудом дышу. Дикие, нелепые, безобразные мысли врезаются в мое сознание. Я больше не владею собой.
– Ты должна сказать что-нибудь, – почти одним движением губ говорю я.
Верочка совсем съеживается, делается такая маленькая. Голова совсем опускается на руки.
Мы молчим еще несколько мгновений.
Я делаю резкое движение. Верочка, сразу меняя лицо, вскидывает на меня глаза.
Она все сделать готова. Она все скажет. Она любит, любит меня.
Но поздно уж.
– Молчишь, молчишь! – кричу я. – Ты хочешь с ума свести!.. Не смей, не смей молчать! Или… Я не знаю, что это… Не смей молчать!..
Верочка с ужасом прижимает руки к своему лицу, что-то хочет сказать мне, но я уже не слушаю. Не могу слушать. Я бегу вон из комнаты и только издали слышу, как Верочка бессильно, безутешно начинает рыдать…
Вот вам «образчик». Последнее время так или почти так кончался каждый вечер.
Без Марфы дольше я жить не мог. У Верочки терялись последние силы в такой жизни со мной. Но все равно, все равно! Не знаю зачем, не знаю как, но Марфа должна была быть со мной!..
Наконец я решился на чрезвычайно смелое предприятие.
II
Опять он
Однако, чтобы придерживаться хронологического порядка, я должен рассказать о том, что к моим «сердечным делам» не имеет никакого отношения.
В моем «религиозном» развитии произошла одна значительная перемена. Об этом необходимо сказать несколько слов.
Верующим я не стал, конечно. Живого отношения к Добру тоже не получил. Я просто со многим стал «соглашаться». Не всегда, но в иные минуты, как-то помимо своей воли, я начинал «допускать», что там все правда написана. И Бог есть, и Сын приходил, и распяли, и воскрес. Убеждений и чувств своих я не изменил. А это так, в виде какого-то шестого чувства, наперекор и логике, и здравому смыслу!
И в то же самое время, с полной твердостью и ясностью, я понял, что, останься у меня это навсегда, то есть перейди «допущение» мое в уверенность, – во мне ничего по существу не изменится. Ну, есть Бог, ну, распяли, ну, воскрес. А мне-то что за дело! Это меня не касается.
Я очень настаиваю на этом чувстве. Именно: это меня не касается.
Признаюсь, меня мало поразило новое открытие. Оно было, пожалуй, мне на руку; избавляло от лишних мучений вопросами веры. Все, мол, равно – есть, и отлично!
Я совершенно не помню, когда и как появилась эта новая черта во мне. Сильно подозреваю, что она всегда во мне была.
Тут, с первого взгляда, как будто бы и есть какое-то противоречие: разве не казалось мне, что все муки мои происходят оттого, что я уверовать не могу? Но это так, только с первого взгляда.