У Марьи Ивановны твердые принципы, но они не сложны и еще того менее глубоки. Она многократно внушает сыну, что надо честно служить, но это на ее языке значит – аккуратностью в службе и послушанием начальству делать карьеру: «надо к службе рвение, если и не в душе его иметь, но показывать; дойдет до ушей всевышнего (т. е. государя) – вот и довольно, на голове понесут». Она, как Фамусов, знает, что «у кого дядюшки есть, тем лучше на свете жить: из мерзости вытащат и помогут», и как Молчалин, – что «надо всякого роду людей в сей жизни, не должно никем пренебрегать; лучше доброе слово не в счет, нежели скажут: гордец. Приласкать человека не много стоит». Она стоит также за нравственность, за «честные правила»: «кто их имеет, тот и счастлив, а все побочные неприятности в сей жизни, не надо так сокрушаться, сносить с терпением, и все будет хорошо». Она твердо знает, что дочерям надо выйти замуж, – и она выдаст их; она твердо знает, что женщина, которая позволит себе написать письмо мужчине, – «конченая»; знает она, что крепостной есть крепостной, но знает также, что мужиков продавать без земли – «смертельный грех». Когда у Гриши в Петербурге умер кучер, – она недоумевает: «Странно мне, как же, Петрушка – и умер! Верно, объелся»; но Дуняша в свои именины утром от себя угощает Марью Ивановну и барышень кофеем, и летом, приезжая в свою деревню, Марья Ивановна задает пир крестьянам: 20 ведер сивухи, два быка, десятка два баранов, горы пирогов, и до 6 часов вечера нарядная, подвыпившая толпа гуляет и пляшет перед домом и песни поет; качели нарочно поставили. Кого она любит, того любит крепко; выдав дочерей замуж, она «пристяжных» сыновей, то есть зятьев, любит так же, как родных. «Я люблю любить твердо, – говорит она. – Не умею любить немножко – вся тут, меры в любви и дружбе не знаю, а скажу, как Павел-император, – он, покойник-свет, все говорил par parabole[214]: «не люблю, сударь, чтобы епанча с одного плеча сваливалась, надо носить на обоих твердо». Она находит, что с 12-го года Москва деженерировала; «ни сосьете, ничего нет путного; тошно даже на гулянье: карет куча, а знакомых почти нет; так идет, что час от часу хуже, – точно кто был последний, тот стал первым». Она охотно уезжает из Москвы – в деревню, за границу, на Кавказ, да она и просто любит ездить, хотя это ей и не по летам. По годам, пишет она, «мне бы надо в моей гостиной уголок, красного дерева навощенный столик, чтобы ящичек выдвигался, в котором должны лежать мятные лепешечки, скляночка со спиртом, чулок, очки, хотя еще в них не гляжу, et des lettres d’affection[215], на столике колокольчик, с поддонышком не стакан, а кружка с водой, две игры карт делать patience[216], изредка позвонить – «Ванюшка, сходи к такой-то, приказала Марья Ивановна кланяться, спросить о здоровье, когда, дескать, матушка, я вас увижу?» – целый день сидеть в вольтеровских креслах, и только подниматься с них за необходимыми нуждами – пообедать, к Софье Петровне и Якову Андреевичу». – Поэт Марья Ивановна! чем не художественная картина? Но она нисколько не похожа на этот портрет. Напротив, она еще очень бодра и подвижна, весела и затейница, несмотря на свои годы и полноту. Она мастерица выдумывать катанья и устраивать folles journ'ees[217], она в Ставрополе сплотит и разбудит сонное общество, заставит скупого задать блины на всю компанию, и пр. Сыну она проповедует: «Терпение надо, да и большое, на сем свете. Кто его имеет хотя частичку, и тому лучше, а как полная доза, так и архи-хорошо»; но о самой себе признается: «Я такая дура, как что положу в голову, так вынь да положь», и любит, чтобы все делалось скоро: «медленность хороша только блох ловить». Ей ничего не стоит, имея одну темносерую лошадь с черной гривой, остановить на улице карету, в которой запряжена точно такая же лошадь, и спросить господина, сидящего в карете, не продаст ли он ей лошадь, – но он, взглянув на