Но достаточно только с некоторым вниманием прочитать письма, чтобы убедиться в произвольности такой расстановки. Сразу бросается в глаза, что первое, знаменитое письмо формально вовсе не стоит в связи с дальнейшими, что, напротив, второе и третье письма неразрывно связаны между собою, но представляют лишь продолжение какого-то утерянного для нас начала{228}, и что, наконец, четвертое письмо, иллюстрирующее основную мысль Чаадаева примером из истории искусства, опять-таки формально не примыкает ни к первому письму, ни ко второму с третьим. Пред нами, очевидно, два по своему законченных наброска (письмо № 1 и письмо № 4) и один обширный отрывок из какого-то большого систематического целого (№№ 2–3). Это явствует, повторяю, непосредственно из самих писем, – и этот вывод подтверждается как имеющимися сведениями об истории их возникновения, так и более детальным изучением их текста.
Необходимо, прежде всего, твердо установить тот факт, что первое письмо (именно прославившееся впоследствии) было не литературным произведением в эпистолярной форме, как обыкновенно думают, а действительно и в самом точном смысле слова письмом. Из свидетельства самого Чаадаева известно, что оно было адресовано Екатерине Дмитриевне Пановой{229}, с которой он познакомился в 1827 году в подмосковной (то есть вероятно в имении тетки, Дмитровского уезда), где она и ее муж были ему соседями; он часто видался с нею и здесь, и на другой год в Москве, куда, вслед за ним, переехали жить и они; в Москве же получил он от нее письмо, на которое отвечал знаменитым «Философическим письмом», – но к ней его не послал, потому что, говорит он, писал его довольно долго, а тем временем знакомство прекратилось[343].
Это письмо Пановой сохранилось и приводится в «Приложении». Если читатель, имея под рукою «Философическое письмо» Чаадаева, даст себе труд пробежать оба эти письма параллельно, он убедится, что чаадаевское письмо не только представляет собою прямой ответ на письмо Пановой, но в некоторых частях даже и не может быть понято без последнего. Содержание письма Пановой вкратце следующее. По-видимому, я утратила ваше старое расположение. Я знаю: вы думаете, что проявленный мною пред вами интерес к вопросам религии был притворен. Это неверно; ваше пламенное увлечение религиозными идеями увлекло и меня, – и я отдалась этим новым для меня чувствам со всей страстностью моего пылкого характера. Слушая вас, я верила беззаветно; но когда затем я осталась одна, мною снова овладели сомнения и меня стало мучить раскаяние в том, что я склоняюсь к католичеству. Эти волнения, которых я не в силах была подавить, значительно расстроили мое здоровье. Пишу вам теперь с единственной целью уверить вас, что я всегда была искренна с вами. Не смею надеяться, – но если вы напишете мне несколько слов в ответе, я буду счастлива.
На это Чаадаев отвечает: «Ваши строки крайне удивили меня. Мое мнение о вас противоположно тому, которое вы предполагаете во мне: я люблю и ценю в вас именно вашу искренность, и только она побуждала меня говорить с вами о религии». Затем он говорит о ее душевных страданиях: пусть она безбоязненно отдается чувствам, пробужденным в ней религиозными идеями; ей нечего бояться своего влечения к католичеству, потому что это влечение должно оставаться чисто-духовным и не проявляться во вне. Далее он указывает ей те средства, которые неминуемо должны дать ей душевный мир (соблюдение обрядов, предписываемых церковью, и серьезная, благочестивая жизнь), – и здесь нечаянно, к слову, затрагивает предмет, надолго овладевающий его вниманием; в результате письмо чудовищно разрастается и получает характер историко-публицистической статьи. Но по существу и все эти дальнейшие страницы неразрывно связаны с письмом Пановой; они – не что иное, как попытка ответить на естественный вопрос, поднятый ее письмом в Чаадаеве: почему пробуждение религиозного чувства принесло ей не мир и светлую радость, а грусть, томление, почти угрызения совести? Ответ для Чаадаева был ясен: это – роковое действие русской атмосферы, влияние тех темных сил, которые властвуют у нас надо всеми, от высших членов общества до раба; а от такого ответа естественен был переход к характеристике русского общества, разумеется обличительной, и сравнению его с западно-европейскими. Эта сравнительная оценка должна была, конечно, опираться на какой-нибудь общий критерий, – и пиши Чаадаев статью, он без сомнения и начал бы с формулировки своей руководящей историко-философской идеи. Здесь он этого не сделал; он пишет так, как пишут к близкому человеку письмо на жгучую тему; его основные принципы сквозят в каждой строке, частично он много раз возвращается к ним, но в целом они являются как бы давно решенной между собеседниками истиной, и ему и на мысль не приходит систематически изложить их. Что из них попутно понадобится ему в этом частном разговоре, то выскажется; что нет – то нет.