Перед походом вот что было. Распарившись в бане, Семён квасу со льда напился. Голова заполыхала и заломило в груди. Ночью совсем занемог и, чтобы не тревожить бывшую на сносях Фимушку, убрался в свой закуток. И тут совсем худо сделалось, впал в беспамятство: мечась как в жару, упал с постели. Видно, кричал громко. Фимушка в дальней горнице спала – не услыхала. Никита с Алёной – рядом. Алёна, чтоб не будить мужа, тихонько поднялась и, увидев Семёна на полу, мятущимся в бреду, попыталась уложить его на кровать. Но сил не хватило, и она сдёрнула потник на пол и кое-как закатила на него Ремеза. Он всё бился, всё бормотал во сне то про град белокаменный, то про Фимушку, то про какой-то сон, а может, про Сону... Голова горела, глаза из-под тяжёлых век бессмысленно смотрели в одну точку, и, верно, ничего не видели, даже Алёну не узнавали. Подложив под его разгорячённую голову прохладную руку, она склонилась над деверем и ласково нашёптывала ему, успокаивала, как шепчут и успокаивают ребёнка, снимая головную боль. Этот большой, сильный и неукротимый мужик казался ей сейчас слабым и беззащитным, и она испытала к нему материнскую нежность. Он всегда ласков с Алёной в любой час, находил для неё весёлое, доброе слово. Когда ехала в Тобольск, боялась: вдруг родители у мужа строгие, начнут помыкать и смеяться: вот-де приехала без приданого, голь перекатная. Правда, Аксён дал в дорогу кисет с золотом, и золотишко хранил Никита. Но Алёна деньги ценностью не считала. Все невесты в дом жениха входят с приданым. Была на свадьбе у двоюродной сестры – видела, сколь возов с шубами, с отрезами, с шалями и душегрейками, с подушками и перинами въехали в дом её будущего мужа.
Страхи оказались напрасны. Да и Семён, угадывая её смятение, в первый же час успокоил:
– Не трави себя, Алёнушка! Свекровка твоя – душа ангельская. Свёкор, батюшко мой, помер. Стал быть за старшего в доме я...
Но и свекровушку не застали... И жили рядом хозяйки – Фимушка да Алёна. Делить им нечего, обе молоды. Мужья, братья Ремезы, тоже друг в друге души не чаяли.
И вдруг – Алёна об этом с ужасом помыслила – вдруг одного из них, может, лучшего, не станет! Вот он мечется, бьётся, голова сползает с подушки... Вот он зовёт кого-то, будто тот или та, неизвестная, поможет. А она, Алёна, для него ничего не значит.
– Сёма, Сёмушка! – Алёна положила голову его на колени. Тяжёлая, распалённая голова! Сколько понимания и таланта... Но сейчас всё это затопила боль, невыносимая, свинцовая, неизвестно за какие провинности посланная.
– Тише, Сёмушка, тише! Головушку расколотишь.
Он словно услыхал, внял и затих на её коленях.
Так и застал их Никита, войдя в Семёнову чертёжню. Увидав, скрипнул зубами: тысячи чёрных мыслей взвихрились в распалённом мозгу. Даже не расслышал, как Алёна шепнула:
– В беспамятстве он... упал с постели. Ишь, бьётся! И Фимушка спит. Я тревожить её не стала.
Никита топнул босою ногой, развернулся и хлопнул дверью, выскочил на улицу в одном нательном белье. Кабы не Семён, брат любимый, убил бы всякого... «Эх, Алёна! Алёну-ушкааа! Как же ты могла, голубица моя? Я ль не любил тебя? Я ль не баловал?..»
Приткнулся где-то на берегу в зароде сена и пролежал всю ночь. Рыдал, грыз руки, чтобы одной болью заглушить другую. Не помогало, тут и отыскал Семён, которого после приступа головной боли еще покачивало. С ним и Алёна была. Она следом за мужем кинулась, видела, где он упал, но не посмела подойти. Да и Ремеза боялась одного оставить.
Разбудив Ефимью, рассказала, что произошло. Та всполошилась, заохала, но, тем не менее, послала за знахаркой, и Домна привела Ремеза в чувство.
– Што дураку примстилось! – слабым, но холодящим кровь голосом грозно молвил Ремез. – Вот я образумлю его! Пёс бешеный!
И поднялся. И стал одеваться.
– Лежи, Сёмушка! – попыталась удержать его Ефимья. - Слаб ты...
– Я слаб – он слабже. Ништо, щас силёнок ему вобью!
Светало. Петухи зарю прокричали. Домна, оставив травяной настой от простуды, ушла.
С Троицкого мыса рявкнула пушка, оповещая о наступающем дне.
Ремез, взяв штаны Никитины и полукафтан, сдёрнул с гвоздя казацкую плеть. Алёна привела его к Иртышу, к зароду, в котором зарывшись головой в сено, прикорнул Никита.
– Орлан бесхвостый! – Ремез шваркнул молодшего с потягом. Плеть оставила на рубахе тёмный след. И – вперекрест ещё, и снова и снова! Никита взвыл, теперь уж не от ревности, стал на карачки, отплёвываясь от сена. Оно и в волосы набилось, и за ворот рубахи. Голова словно копна малая. Сквозь траву ничего не видно. А плеть свистит, плеть сечёт неистово. Скорей бы подняться! Но брат уложил его новым ударом, отбросил плеть, которую подобрала Ефимья...
– Ишь, растёкся, кисель! Славно же ты о жене, о брате своём помыслил! Надевай штаны и живо домой! Чтоб люди не потешались! Пикнешь – засеку до смерти! – бросив верхнее, широко зашагал к своему большому и светлому дому, в котором после весёлых влазин поселилось вдруг недоверье.
«Надо однако отделять Никиту! – решил неожиданно. – Отделить дурака и всё!»
На этот случай и намекал теперь брату младшему.