Я не знаю, ведают ли об этом любящие женщины, — моя почти невестка-мулатка поет свою песенку, а в небе летает множество перьев, меня подхватывает река жизни, и я уже знаю, что Маниньо погиб, мне сказала Мими, но мое сердце еще не дрогнуло от такого известия. Сердце мое заставила содрогнуться жизнь — сослуживец Пайзиньо ответил по телефону:
— Он два дня не появлялся на работе!
Уверенность, Майш Вельо, не рождается вместе с человеком, она формируется постепенно, это процесс длительный, ты меня так учил, Пайзиньо. Однако теперь у меня появилась уверенность, она родилась в моем мозгу и в твоем, она гнездится в наших глазах, и сердце сжимается от горестного предчувствия: я тебя больше не увижу, мой брат, я никогда тебя больше не увижу. Две смерти в один день, это уж чересчур, и одна причиняет мне особенно сильную боль — ты погребен заживо в тюрьме, ты живешь в ожидании смерти, схватившей тебя за горло, — и я дрожу, прислонившись к стене той лавки, откуда я звонил на работу Пайзиньо: страх уцепился за мои штаны, сказал бы Маниньо, только Маниньо уже нет в живых.
— Это точно, Маниньо прав: мы должны делать то, что делаем!
Я знаю, Пайзиньо, но сегодня я хочу разыскать тебя и нарушаю все твои приказы, все правила конспирации — черт побери! — мы же братья, и наш брат Маниньо, тот, кому разостлали ковры смерти, стал мумией, облаченной в безупречно белый мундир. Я знаю главное, Пайзиньо: мы должны отвергнуть правду Маниньо, войну Маниньо, решение Маниньо, потому что он прав. Мы должны отнять у него правду — убивать и умирать, идти или отказываться воевать, — и, работая кропотливо, как муравьи, упорно восстанавливая свое жилище, как гумбатете, непрестанно подтачивая и грызя, как жучок салале, мы должны построить новое здание, и новое отвергнет все это. Нас отвергнет, Пайзиньо.
Я знаю, однако, чтобы обрести уверенность — а я никак этого не могу, ее не сделаешь по заказу, как костюм, не подгонишь по размеру на каждого, даже если этот каждый имеет при себе собственную крошечную уверенность, ведь жить без нее невозможно, — мне надо услышать, как ты повторяешь то, что мне хорошо известно, но сказанное тобой или кем-то другим кажется достовернее: то, что для тебя относительно, станет для меня абсолютным — солидарность, не так ли? — и успокоит меня, придаст уверенность, которую я потом разрушу, разрушу, чтобы восстановить вновь и создать вместе с тобой, ведь ты — это не только ты, а все мы, ребята из Макулузу, — не одну уверенность, а много, это поможет нам стать не трусами и не героями, просто людьми. На трусов история не молится, но герои, Маниньо, хуже всего — чем больше у народа героев, тем он несчастнее.
Стало быть, надо покончить с героями?
Я хочу видеть твою широкую белозубую улыбку на смуглом лице, вечно смеющиеся добродушным смехом глаза под очками, хочу ощутить твою особую манеру говорить о происходящем, ты напоминаешь мне мелкий моросящий дождик, что утоляет жажду земли и придает ей терпение ждать больших, настоящих дождей.
А вдруг проливные дожди смоют нас с лица земли? А разве не такова судьба муравьев, которые запаслись едой и сидят спокойно в своем муравейнике? Или гумбатете — погибнув сам, он оставляет после себя в замурованном глиной, много раз восстановленном гнезде свое потомство?
Мы должны делать то, что делаем, даже если Маниньо смеется — только он уже не смеется, он мертв — и издевается над нами, уверяя, что мы приняли правила игры общества, а он не может — надо бороться с войной, чтобы поскорей с ней покончить, так ты говоришь, мой полководец царства смерти на кладбище в Крестовом нагорье; бороться, чтобы твоя правда перестала быть правдой и чтобы жил ты, и жил Кибиака, и все мертвые могли бы продолжать жить, а живые умереть, и совсем не обязательно им становиться героями. И неожиданно я вспоминаю третье слово нашей клятвы — kikunda — предательство, да, оно самое, и говорю:
— Ukamba uakamba kikunda[44], — мы спаслись от смерти, выбравшись из пещеры Макокаложи.
Но теперь эти слова ни к чему: Пайзиньо арестовали, он там, в какой-нибудь сотне метров от меня, я его отсюда прекрасно вижу — поодаль столпилась кучка зевак, они боятся приблизиться, ветер шуршит кукурузной соломой из его распоротого прямо на улице тюфяка, кружит ее вихрем, и мое сердце будто каменеет, я ни о чем не думаю, я уже забыл, что Маниньо умер, что я пришел рассказать об этом Пайзиньо, а Пайзиньо там, в какой-то сотне метров от меня, стоит лицом к стене, это неправда, через несколько минут я увижу настоящего Пайзиньо у себя дома вместе с Марикотой и мамой, я расскажу ему все, что Маниньо писал в своих письмах к Рут, которая сидит в конторе и печатает на машинке, то и дело ошибаясь, потому что смотрит на море и чувствует, как теплеет ее смуглое тело от прикосновения руки Маниньо, обнявшего ее за талию, — увижу его, чтобы он наконец сказал мне то, что я уже знаю, но хочу услышать из его уст:
— А ведь он прав: мы должны делать то, что делаем!
Хозяин отозвал его на складе в сторону и, подмигнув, спросил: