Если бы он был сейчас рядом, со своей щедрой улыбкой взрослого ребенка, он бы, наверное, улыбнулся, кивнул головой, подал бы какой-нибудь знак, сделал протестующее движение, и в наших безоружных руках запульсировало бы проникнутое солидарностью пылкое молчание. Я перехожу на другое место, приближаясь к Пайзиньо, Марикота остается чуть сзади, я останавливаюсь перед дверью лавки, хозяин смотрит, как я держу за руку сестру Кибиаки, которая уже знает, что мой брат погиб, хотя я еще не успел ей сказать, но она знает об этом уже много лет, с тех пор как он плакал на рассвете и она помогла ему расстегнуть маскировочную форму, — только теперь мне вдруг становится легко и радостно: меня признали. Белый торговец смотрит на меня с такой нескрываемой ненавистью, что сам пугается, и я опускаю глаза. Я знаю, я чувствую, мне больно от сознания, что это правда: будь сейчас ночь, он пошел бы за ружьем и выстрелил бы мне в спину, а на следующий день позвал бы полицию, и она обнаружила бы меня, убитого по ошибке, с прокламациями в кармане, а следовательно, не зря. Я это знаю. Я смотрю на него и улыбаюсь, счастливый и благодарный: он меня ненавидит, и это тоже своего рода общение, проявление человеческих чувств, и я принимаю его ненависть, обнимаю Марикоту и начинаю говорить на кимбунду, припоминая все немногое, что выучил в детстве, с намерением еще сильнее разжечь его ненависть ко мне. Горькая это радость — любить людей. Я обнимаю Марикоту, сегодня рождество, но уже час назад ушел в леса Кибиака, потому что ему тоже надоело не быть человеком, через полчаса наступит полночь 31 декабря 196… года, и мы вступим в третий год войны. Маниньо здесь, со мной, Пайзиньо ждет нас на концерте «Нгола ритмос»[45], а Кибиака идет в лесу дорогой человеческого достоинства.
Мануэл Виейра, сидящий рядом с тем капитаном, что привез известие о гибели моего брата, — вот кто сегодня душа общества. У капитана строгое удлиненное лицо, он похож на старую клячу и напоминает вестника смерти. И в самом деле, через несколько месяцев ты сообщишь нам о смерти Маниньо, я этого еще не знаю, престарелый ангел, прожужжавший мне все уши: «…ваш брат улыбался, знаете?..» — а я-то думал, Маниньо, что ты плакал, потому что погиб не в бою. Каким важным, торжественным будет этот архангел смерти в тот час, когда похоронная процессия покинет кладбище, я оставлю его тебе, Маниньо, ведь ты смотришь на меня такими грустными и ласковыми мертвыми глазами. Видишь, он стоит рядом с другими офицерами? Да, капитан, у тебя пока только три лычки на погонах, зато орденских ленточек столько, что они едва умещаются на груди — это еще со времен франкистской войны в Испании, не так ли? Подозреваю, что так… Ты смеешься, чуть подавшись вперед, в руке у тебя стакан с виски, но ты стоишь по стойке «смирно», ты всегда стоишь по стойке «смирно» и останешься таким навек, это твоя душа прирожденного вояки вытягивает руки по швам, пальцы крепко стиснуты, грудь выпячена вперед, живот подобран, глаза смотрят прямо перед собой. Ты, конечно, заговоришь по-другому, напутствуя в бой ошалелых новобранцев, ведь ты более двадцати лет прослужил в этом чине, лучшие годы жизни провел, выслушивая и выполняя приказы и осыпая бранью стоящих по стойке «смирно» парней. Ты сегодня радостно оживлен и болтаешь не закрывая рта с такими же, как ты, офицерами, но душа твоя стоит навытяжку, по стойке «смирно». «Ты что это вздумал шевелить ушами, приятель? Соломой, что ли, запахло или тебе муха в рот попала? Уж не служил ли ты в кавалерии?» Знаешь, стоит однажды стать рабом — и уже останешься им на всю жизнь. Это въедается в плоть и кровь. И только через отверстие чуть побольше игольного ушка рабство может покинуть человека вместе с кровью.
Но душа общества сегодня Виейринья, до меня долетают лишь отдельные фразы, я не могу связать всей истории, однако, должно быть, она интересна, как и все его приключения на войне, — если капитан с душой по стойке «смирно» восхищает меня, то Виейринья кажется подлинным героем. Я никогда не смогу ничего прочесть на этом пухлом от съеденных в детстве шоколадок лице, все их он съедал сам, не делясь с нами — мама его служила в таможне, кажется в таможенной инспекции? — за исключением случаев, когда появлялась на горизонте моя толстозадая сестра, с которой у него был роман. Кажется, Маниньо — я спрошу его потом, когда он перестанет танцевать, — придумал карикатуру на них обоих, обнимающихся в постели, И поскольку я начинаю хохотать, он, глядя на меня, тоже смеется, а ведь он герой, у него уже орденские ленточки на левой стороне мундира, и, повысив голос, рассказывает:
— Тогда я слышу: сюда, сюда! Оборачиваюсь, уж не тот ли прохиндей, старикашка-вождь, меня кличет?!