Воздух донес до Литы запах ее тела, облаченного в платье доны Марии Виктории Каллейрос Ваз-Кунья. Он узнал аромат лекарственных трав, хранившихся в ее комнате, эти травы дона Мария Виктория заваривала вместо чая и врачевала ими своих подруг от всех болезней. Нанинья улыбнулась, обнажив белые зубы. Ей показалось смешным, что он стоит перед ней мокрый и голый, стыдливо прикрываясь эмалированным тазиком. Кожа его, покрытая золотистыми волосами, красивая и бархатистая, точно покрывало на сундуке сандалового дерева, напоминала по цвету начищенную песком медную кастрюлю, и по его глазам, по тому, как он прижимал к себе красный тазик, она поняла, что он стыдится ее. И тогда она сказала на своем певучем языке:
— Ну что же ты встал как вкопанный?.. Проходи!
Она взяла его за руку и подвела к двери. Оба молчали, и его левая рука — в правой он все еще держал тазик — потянулась к пуговицам на ее платье. Взяв из рук Литы тазик, Нанинья крепко обняла его, и он пробормотал, запинаясь от смущения:
— Мама скоро придет.
Он сказал первое, что пришло в голову. И снова для него больше ничего не существовало на свете, кроме Мананы. Солнечные лучи просеивались через редкую циновку, точно мука сквозь сито. Дыхание у него перехватило. Он поцеловал ее дрогнувшие ресницы. Манана подняла на Литу глаза, и он взглянул в самую их глубину.
— Как это я могла забыть! Ведь сегодня двенадцатое мая! Разве ты не помнишь? Сейчас дона Мария Виктория вместе с отцом Монизом украшает церковь для крестного хода… — слова Наниньи рассеяли его тоску и тревогу.
И тогда вдруг в ее каморке взметнулся ураган чувств. Всколыхнулся пропахший ароматными травами воздух, и просеивающееся через жалюзи солнце на миг затмилось. Он ощущал дыхание Мананы, пахнущее имбирем, который она любила жевать. Слышал ее нежные слова, от которых на душе становилось легко и покойно, пока она вела его, ничего не видящего перед собой, к узкому диванчику, где обычно спала.
Снова подул ветер, зашелестел листьями кокосовых пальм, отозвавшихся тихим стоном, и торопливо побежал дальше; вскоре он был уже далеко. И тогда послышался приглушенный рокот прибоя. Пряным ароматом повеяло в комнате. Таким же ароматом благоухала и кожа Мананы, впитавшая в себя запах многих трав, которые собирала крестная мать; они придавали ей мягкость, теплое живое дыхание; настоем травы кашинде, сильно пахнущей анисом, она смазывала курчавые волосы, примешивая к ней горькую, как полынь, була-матари.
Лита прерывисто дышал, ощущая в теле непривычную легкость и истому. Нанинья лежала рядом, тихонько мурлыкая, точно котенок с вылизанной шерстью.
— Повтори мне еще эти красивые слова, — прошептала она.
Солнце за окном золотило предвечерний воздух, напоенный всеми ароматами побережья. Лита в полудреме принялся произносить вслух заученные недавно слова, и радость свершившегося обволакивала его теплым мягким облаком:
— «О, как любезны ласки твои, сестра моя, невеста! о, как много ласки твои лучше вина, и благовоние мастей твоих лучше всех ароматов!.. Со мною с Ливана, невеста! со мною иди с Ливана!»[5]
Нанинья лежала рядом с ним; прикрыв глаза, она наслаждалась музыкой слов из далекого прошлого; казалось, они ласково касаются ее блестящей от пота юной груди.
Дон Франсиско Иносенсио Ваз-Кунья — таково было имя супруга доны Марии Виктории, который обладал законной привилегией носить его вместе с восемью остальными именами, столь же изысканными и аристократическими, а также с ласкательным Шикино, употребляемым в домашнем кругу, — по словам жены, «почил в бозе, и душа его отлетела в рай, упокоенная святым причастием». Благородная дама изъяснялась столь выспренне потому, что ее коробило плебейское выражение «откинул копыта», а именно таким манером раструбили по всему городу сплетники и недоброжелатели о его кончине, когда Луису Мигелу не было еще и четырех лет от роду. Плебейским ей казалось не само это выражение, давно получившее в языке права гражданства, а грубый намек на отсутствие всякой обуви, в то время как Ваз-Кунья неизменно носил в последние годы жизни высокие сапоги, что и подобало наследнику знатного рода, который твердостью духа и достоинством, не покидавшими его до последнего вздоха, вновь доказал свое превосходство над простолюдинами.