Виктора доверительно отозвала в сторонку фантазия: «Пусть себе болтают. Пойдем, я тебе кое-что покажу». Она осторожно раздвинула занавес, всего на три пальца, ровно настолько, чтобы можно было заглянуть в щелку. На сцене стояли Псевда и он, Виктор. Взявшись за руки, они проникновенно смотрели друг на друга. «О благородная, добрая, самоотверженная душа, — сказала она, обращаясь к нему, — все, что я могу дать, не впадая в грех, назови это дружбой или любовью, принадлежит тебе».
«Это всего лишь маленький пример, чтобы ты знал, о чем речь, — усмехнулась фантазия, сдвигая занавес, — позже я покажу тебе вещи куда более прекрасные».
Чтобы показать себя перед строптивой дамой, ему надо было получить возможность встречаться с ней, причем часто, лучше всего регулярно, ибо личные достоинства — не артиллерия дальнего действия. Но где? Что за вопрос! Проще всего, разумеется, у нее дома! Зачем же тогда существует наместник? Он ведь его пригласил!
Наместник принял его самым сердечным образом, они битый час беседовали о научных проблемах; но его супруга, ради которой и был задуман этот визит, так и не появилась; когда же, уходя, он столкнулся с ней, она одарила его таким ледяным приветствием, что он понял: она не желает видеть его в своем доме.
Этот путь, стало быть, отпадает. Надо попытаться поймать ее в другом месте. Он разузнал, где и с кем она общается; все говорило о том, что круг ее общения ограничивается почти исключительно «Идеалией». Виктор глубоко вздохнул: «Идеалия!» Он уже испытал однажды, что это такое, тогда, у советницы Келлер. «А, — ободрял он самого себя, — в принципе это милые, славные люди; вопреки почерпнутым из школьных учебников догмам, которыми они похваляются, это люди на редкость сердечные и вежливые. Взять хотя бы то, что ни один человек не дал мне почувствовать свою досаду из-за случая с Куртом!.. Итак, возьмем себя в руки…» И Виктор, пренебрегая другими приглашениями, не уделяя внимания госпоже Штайнбах, стал посещать собрания «Идеалии», вознамерившись терпеливо сносить самые худшие испытания мещанским уютом.
«Идеалия» тоже встретила его доброжелательно, но скоро непримиримые противоречия нарушили искусственную гармонию.
Ужас перед любым скоплением людей, как бы это скопление ни называлось, ему внушала прежде всего его врожденная (или благоприобретенная?) мания обособленности; а тут целый «союз», да еще под названием «Идеалия»! Они же, в свою очередь, требовали от человека два главных качества, которыми он не обладал: неослабевающего желания повышать свою образованность и ненасытной жажды музыки. Без музыки эти люди выглядели столь же беспомощными, как бедуины, от которых сбежали верблюды. «Не хотите ли сыграть нам что-нибудь?» — спрашивали они друг друга. Это «что-нибудь» сгоняло его со стула. Разве можно спрашивать, «не хотите ли сказать нам что-нибудь?»
Что до образования, то контраст был еще резче: они интересовались всем, он — ничем. (Потому ничем, что его переполненная образами и стихами душа вообще отказывалась воспринимать что-либо извне.)
Главное же заключалось вот в чем: у него отсутствовали предпосылки к тому, что определяло их невзыскательный стиль общения: твердая профессия с ее обязанностями и хлопотами, семейная жизнь с ее заботами, короче, потребность в отдыхе и расслаблении. Другими словами, древнее и почтенное противоречие между цыганским духом бродяжничества и благодатью семейной жизни. Кроме того, его огорчало и расстраивало уже одно то, что он пассивно чего-то ждал (а именно, момента, когда Псевда преобразится); дух человеческий не выносит праздности.
Вместо ожидаемого сближения вышло взаимное недовольство. Он их раздражал, они нагоняли на него тоску. Он, правда, изо всех сил старался скрыть свои чувства, чтобы не портить им игру. Тебе не по себе? Постарайся и сделай вид, что все хорошо. «Вам нравится у нас? Понемногу привыкаете?» — «О да! Разумеется!» — усердно заверял он, а сам стонал, как загарпуненный кит.