— Ничего, — ответил разум. — Береги здоровье, остальное со временем наладится само собой.
— Но оскорбление, унижение!
— Неужели быть побежденным любовью — такое большое унижение?
Должно быть, разум прав. Да и что случилось, то случилось. И он позволил Конраду поступать так, как тому заблагорассудится. Разве она не сказала: «Приходите к нам снова, мы вас исцелим»?
Он не задавался вопросом, стоит ли последовать ее приглашению. Разве больной, после невыносимых мучений получивший наконец болеутоляющее средство, спрашивает себя, принимать ему это средство или нет? Есть такие уровни боли, куда не достигают гордость и стыд, где имеет силу только мысль о помощи, все равно какой, все равно от кого. Он слышал любимый голос, добрые, милосердные слова. Да что голос! Что слова! Она касалась рукой его лица, гладила его по щеке. Какие могут быть сомнения? Там утешение, там спасение и жизнь; все остальное чепуха.
Итак, уже на следующее утро он снова отправился к ней, через день опять, и так каждое утро. И каждый раз он находил ее за столом для шитья, и каждый раз мог говорить ей о своей любви. Какое облегчение! Не выплакивать свою страсть вдали от нее, в холодном ельнике, а признаваться в ней живому человеку, ей самой, видеть ее прекрасные сияющие глаза, слышать приветливые слова, обмениваться дружескими взглядами! И как плачущего ребенка утешают звуками и пустячными восклицаниями, так и ему ее ничего не значащие слова уже потому приносили утешение и облегчение, что произносились ее желанным голосом. Уже после второго визита он избавился от слезливости; у него точно занозу вынули из раны. И с каждым визитом воспаление убывало. «Мы вас исцелим», — сказала она ему; и впрямь дело шло к этому.
Вскоре он даже научился — у него в самом деле был талант к счастью — из привилегии каждое утро бывать наедине с ней и приносить ей доказательства своей любви, черпать умиротворение и блаженство; он был всегда счастлив, если ничто не причиняло ему невыносимую боль. Да и почему бы ему не быть довольным? Каждый день час рядом с ней, в дружеском согласии, нечто вроде «второго пришествия» на более высокой ступени, к тому же связанный с ней общей тайной, тайной своей любви, — кто из людей, кроме наместника, на чьи права он никогда не собирался посягать, обладал таким богатством? Любит она его или нет — об этом он не беспокоился; это его даже не интересовало, ибо, рано созрев, он с давних времен свыкся с мыслью, что счастье или несчастье человека зависит не от внешних обстоятельств, а идет изнутри, и что видимость играет такую же роль, как и действительность, а иногда и более значительную. Не в ее любви нуждался он, а в ее присутствии, чтобы его жаждущее сердце могло упиваться ее видом, ее голосом, ее жестами и движениями. Точно так же ранее он с удовольствием воспринял бы ее ненависть и отвращение, если бы мог увести ее к себе, держать взаперти, приковать цепью к стене. «Трепыхайся, кричи, бранись, проклинай — только оставайся со мной».
Теперь он заполучил гарантированную драгоценную частицу ее желанного присутствия, не применяя силу, не уводя ее к себе и не приковывая цепью к стене, а с ее доброго согласия; к тому же она тщательно оберегала и опекала его, пока он был у нее, решительно устраняла любые помехи, быстро выпроваживала непрошеных гостей; она не принимала даже своего брата. Таким образом, он чувствовал себя в какой-то мере ее мужем; брак, правда, был тайный, но тем более сладостный.
Благодаря этому интимному часу между ними постепенно установилась дружеская манера общения. Его любовь, отныне воспринимаемая как нечто самой собой разумеющееся, больше не нуждалась в том, чтобы снова заявлять о себе, она в качестве гармонического сопровождения опустилась к нижней линии нотного стана, задавая настроение, но в то же время оставляя место другим разговорам и беседам, которые дискантом, точно сквозные ноты, по своему усмотрению хозяйничали сверху. Тевда и Виктор болтали, точно брат с сестрой, рассматривали художественные репродукции, играли в четыре руки на рояле («а я-то думала, что вы совершенно немузыкальны»); или же она рассказывала ему о своем детстве, обсуждала с ним будущее своего ребенка, показывала квартиру. Они даже непринужденно поддразнивали друг друга.
— Так вот она какая — женщина, причинившая мне ужасную боль, — улыбался он.
— У! Ух! — грозила она ему, корчила свирепую мину и, точно когти, растопыривала пальцы.
— Пожалуйста, — шутливо попросил он однажды, — взгляните на меня снова так же враждебно, как когда-то.
— Нет, уже не могу, — просто отказывалась она, и в голосе ее звучали искренность и доброта.
Когда однажды он молниеносно поднял с пола уроненную ею иголку, она назвала его «господином фон Вольцогеном».[89]
— Госпожа фон Штайн,[90] — ответил он, склоняясь в поклоне.