Что теперь было делать Контино? Как ты думаешь? Ведь еще когда Дамасо его из больницы привез, не под силу ему стало возиться с тяжелыми бревнами и подолгу просиживать у большого костра в едком дыму. Никуда не денешься — приходилось рубить кустарник, ветки, лишь бы горело быстрее. Дамасо, правда, после того случая поставил для друга сарайчик у кофейных деревьев. Был он теперь под боком, пособить мог, если что, но Контино, поблагодарив, от помощи отказался. Договорились они все же, что и для угля найдется у Дамасо в поклаже место — можно будет возить на продажу заодно с его кофе. Только сейчас-то что делать в лесу одному, без друга и его мулов? А годы все бегут — вот ему уже и шестьдесят пять стукнуло. Да, старость не радость! Костлявая вон совсем обнаглела: не таится, дверь распахнула настежь, зайти, никак, собирается. Нет, пора взяться за ум и одно из двух — или спуститься с гор, или уйти к куманьку и бородачам воевать. Но ведь Дамасо так и не открыл ему свою тайну — думал, поди, что Контино будет в партизанском отряде обузой. Пожалуй, лучше все же сойти вниз, а их с кумом житье в горах, может, когда и припомнится вместе с теми байками, в которые сам не очень веришь.
Два голубя, как две стрелы, пронзили небо, и брат замолчал, провожая их взглядом; я снова прислушался к шуму: вверху — ветер, внизу — бегущая вода.
— В путь он вышел на рассвете, навстречу солнцу. Взглянул, как майоран и медовка пробиваются на пепелище, стиснул зубы и зашагал вниз по тропе.
Никто толком и не знает, когда это случилось, может, около полудня, может, часа в два, да только загородили ему дорогу: «Дамасо, стой, скотина!» Видишь, как оно обернулось — приняли Контино за другого, за куманька его. И еще такой крик подняли! Рассказывают, остановился он, поднял голову и принялся разглядывать солдат — то на одного посмотрит, то на другого. Потом снял с плеча котомку и бросил ее в сторону. Только на солдат он не просто глазел, а все пересчитывал их и приговаривал: «Пусть хоть эти пятнадцать думают, будто поймали моего кума». Теперь скажи-ка, что бы ты сам решил, если останавливаешь человека, называешь его по имени и он стоит спокойно, не отпирается? Мог ведь Контино сказать — он это, а вовсе не кум его. Разве не так? Мог-то мог, да не захотел. И, верно, не прошел еще у него страх, как почувствовал он на шее петлю. Но в эту минуту, должно быть, сказал себе: закрой глаза и не трусь. Потом, может, в ушах его отозвалась песня далекого погонщика мулов.
Угли
(Перевод В. Капанадзе)
Рассказывать очень трудно.
Не потому, что прошли годы.
Просто некоторые события минувших
дней обладают коварным свойством смещаться,
сдвигаться в ту или иную сторону.
Ему было давно за шестьдесят, и он медленно умирал.
Ни ноги, ни руки, ни плотно сомкнувшиеся веки ему уже не повиновались. Он перестал ощущать свое тело, и только сердце, что всегда существовало как бы само по себе, продолжало едва заметно биться.
И тогда жизнь, оказывая последнее сопротивление, мгновенно укрылась в его мозгу. И сразу нахлынули воспоминания. Они следовали бесконечной чередой, словно кадры стремительно разматывающейся киноленты, которая могла вдруг замедлить бег в любой точке пройденного им долгого пути.
И было среди них одно особенно тягостное, неотступное. Оно преследовало его всю вторую половину жизни.
Сейчас он видел все так ясно, что различал даже мелкие песчинки меж камней мостовой и подрагивающие листочки лавров на протянутых к небу ветвях.
В тот день, возвращаясь домой, он вдруг заметил посреди улицы свою дочку, она выбежала из дому вдогонку за змеем и пыталась ухватить оборванную бечевку. И тут же услышал, как мимо промчалась машина, заслонив от него фигурку дочери, а вслед за этим — душераздирающий визг тормозов. Он не успел даже крикнуть, ноги вдруг стали ватными, все внутри похолодело. Но это продолжалось лишь какое-то мгновение, потом он опять увидел девочку, которая в страхе метнулась обратно к дому.
Теперь-то умирающий хорошо знал, что внезапный переход от ужаса к счастью не обходится без нервного срыва. Вот почему он тогда бросился за дочкой, настиг ее у террасы и, не помня себя, занес над ней карающую десницу:
— Сколько раз говорить тебе, что на улицу выходить нельзя!
Сильный удар отбросил девочку к стене. Сейчас он вновь видел искаженное болью личико и даже слышал глухой стук головы о стену. Однако самое худшее ждало его вечером, когда жена, лежа рядом с ним в постели, сказала, не в силах сдержаться:
— Еще немного — и ты бы сделал то, чего не сделала машина.
Он ничего не ответил, только стиснул зубы и поклялся про себя: «Господи, если я еще хоть раз ее ударю, обещаю, что возьму раскаленный уголек и сожму его в руке!»
Дочка была совсем маленькая, когда это произошло. Ей только что исполнилось шесть лет.