О вы, что лучше всех на улице Фурштадской,

Вы, Софья Дмитриевна, вы… вы… кровь с молоком;

Я, офицер кавалергардский,

От вас дурак стал дураком.

Ах! часто думаю, на вас в молчанье глядя,

Зачем я не поэт?

Зачем не так умен, как дядя? [10]

Имею лошадей, ума же вовсе нет.

Я не был в корпусе, в гимназии, в лицее;

Не знаю, как сказать, что страстно вас люблю —

Особенно при Дельвиге злодее…

Умнее он меня; его я не терплю

И застрелю!

Да, застрелю из пистолета.

И что за грех убить поэта?..

Нет, не убью – меня посадят под арест.

Какая прибыль мне, что будет он покойник,

Когда не буду я полковник

И не дадут мне крест.

Не знаю, делать что! О ревность! О мученье!

Простите: время мне явиться на ученье 84 .

Итак, летом 1823 года Дельвиг еще может торжествовать над будущим полковником, и Измайлов готов смириться с его первенством. Но и его ждет судьба всех прочих: он уже завоеван, и интерес к нему ослабевает. «Испанский» сонет был последним стихотворением, в котором звучала радостная нота разделенной любви. Неизвестно точно, когда он написан: книга Булгарина вышла из печати в мае, но продаваться стала позднее, не ранее начала августа 85 , – и, вероятно, тогда же Дельвиг и послал ее Пономаревой со своим посвящением. Если бы мы знали точную хронологию стихов Дельвига, мы могли бы проследить по ним, когда мажорные интонации начинают уступать место элегическим, – но мы знаем лишь, что это происходит на протяжении того же 1823 года:

Уж не вырваться из клеточки

Певчей птичке конопляночке,

Знать, и вам не видеть более

Прежней воли с прежней радостью.

(Русская песня, 1823). 86

Но и над Софьей Дмитриевной сбывалось предсказание Баратынского.

Было ли это «роковое безумие» любви или что-либо иное, – кто сейчас может сказать? – но последние увлечения не вытеснили из ее памяти Владимира Панаева, и, когда он вновь появился перед ней, уже просто как старый знакомый, она перестала владеть собой.

<p>Глава VII КЛАССИКИ И РОМАНТИКИ</p>

Проснулся я, – и мне легко, поверь,

Тебя забыть, как ты меня забыла.

«Я оставался тверд в моей решимости, – продолжал Панаев свой рассказ, – наконец, уступил желанию ее видаться со мною в Летнем саду, в пять часов, когда почти никого там не бывало. Она приезжала туда четыре раза. Мы ходили, говорили о первом времени нашего знакомства, – и я постепенно смягчался, даже – это было пред отъездом моим в Казань – согласился заехать к ней проститься, но только в одиннадцать часов утра, когда она могла быть одна. Прощание это было трогательно: она горько плакала, целовала мои руки, вышла провожать меня…»

Ледяным холодом веет от этих правильных, протокольных строк, написанных рукою идиллика, воспевавшего нежные чувства. В них говорит не ревность, не оскорбленная страсть, но мертвенное равнодушие, еще усиленное старостью и давностью лет. Во всей русской мемуарной литературе мы вряд ли найдем что-либо подобное. «Я постепенно смягчался. согласился заехать к ней проститься. целовала мои руки.» Так могла бы писать женщина о своем поклоннике, – это написал поклонник о своей прежней возлюбленной.

Блажен, кто на тебя взирать украдкой смеет…

«…Вышла провожать меня в переднюю, на двор, на улицу. (Они жили близ Таврического сада, в Фурштадской улице, тогда мало проезжей, особливо в такое раннее время.) Я уехал совершенно с нею примиренным, но уже с погасшим чувством прежней любви» 1 .

Он уехал, по-видимому, в сентябре; во всяком случае, 13 сентября, за отбытием его из Петербурга, как значится в протоколах «измайловского» общества, Булгарин был избран замещать его в должности цензора 2 .

В Казани его ожидало новое знакомство. Казанской губернией управлял тогда вице-губернатор Александр Яковлевич Жмакин. В его-то круг и вошел коллежский асессор Панаев и, как он вспоминал впоследствии, «очень полюбил его за его необыкновенный ум, отличные по службе способности и очаровательную любезность».

Перейти на страницу:

Похожие книги