До прошедшей весны я жил по делу целые три года в Петербурге. Еще с первых дней юности расцветали во мне наклонности Поэта; по прибытии же в столицу новые, трогательные элегии и баллады пленили меня, и гармония романтической поэзии наполнила весь мой слух и душу. Баловни-поэты, воспевающие в тиши времена года, говор пернатых, родные края и приветы юных красот – очаровали меня, а послания их друг к другу и к юным знакомым подругам первых, незабвенных лет – наполнили чувства мои счастливою негою; кроткая спутница ее лень дала сердцу моему тихий приют в самом себе. Посвятив себя досугу, оставил я дело свое в небрежении и, одинок, на Петербургской стороне, в тиши Зеленой улицы, взирая на чащу развесистых берез, поверял в чужбине звукам цевницы моей тайные ощущения унылого поэта. Так миновали три весны: несколько элегий, послания к родным, друзьям, к рощам и зефиру юности и воспоминания о ней были плодами моего досуга. Не желая помещать их в журналах, и пленяясь беспечным разнообразием «Полярной Звезды», хотел я на немой привет ее отозваться ответным отголоском. Уже приводил я в порядок знакомые звуки сердечного рассказа, для помещения их в издании «Звезды» юного 1824 года, как вдруг со сжатым сердцем, коего безмолвных ощущений не могу передать вам, прочитал указ о потере моего дела. Сей переворот игривой Фортуны оставил меня не только почти без имения, но и без возможности наслаждаться уединением столицы! В тоске советовался я с сердцем – отзыв его мелькнул, как молния… и легкокрылый зефир, быстрым полетом, свеял со взоров моих уныние, навеянное указом.
К вам, к вам, ручьи, кусты родные!
Я понял ваш немой привет,
Призывы сердца молодые,
Призыв знакомых, прежних лет!
Душе любимые долины,
И прежняя родная сень,
И юности беспечной лень..!
Примите друга из чужбины! —
Я уложил книги и бумаги, бросил последний взгляд на гостеприимный кров и перенесся душою в любимый сердца край, к неоплаканной радости вечно памятных юных дней – златокрылых, мечтательных. Семь раз в пути ловил я очарованным взором улетающие утренние туманы; в осьмое утро кибитка вскатилась на знакомый пригорок; я въехал в рощу, пробираюсь…
Вдруг роща ветви растворила,
Открылся ряд родных домов…
И вот бывалый, верный кров,
Младенчества свидетель милый.
Вот скромных хижин красота,
Вот шум дубрав под тень зовущий,
И ручеек в тиши бегущий,
И лес, и леса пустота.
И вот Поэт, с душою мирной,
Спешит на голос ваш призывный.
Природа для меня обновилась. В домашнем углу повесил я моих Пенатов, и с растроганною душою предался пленительным мечтам, ласкающим воображение юных моих досугов.
Как сельская красавица, румянилась заря, когда рассеявшийся утренний туман открывал ей меня, уже сидящего на росистом пригорке; она же вечером провожала меня в рощу к ручейку, коего журчание, соглашаясь с говором пернатых, вторилось в моем сердце и лелеяло мысли. Иногда
С закатом летния денницы,
В прохладу рощицы густой,
Сзывал пастушек резвый рой
Призывный звук моей цевницы,
И – часто юные певицы
С ним глас сливали молодой.
Но переменчиво сердце Поэта – переменчивы и его досуги: часто —
Я одинок, в дичи лесов,
На утлый пень главой склонялся,
Глядел на сумрачный покров,
И тихой думе предавался.
На бледный солнца луч взирал,
Следил закат его унылой,
Дружился с будущей могилой…
Дней давних призраки сзывал.
Друзья-поэты посещали отшельника, и из них всех пламеннее, всех игривее, в унылых восторгах пестрой мечты, юный, шестнадцатилетний сын брата моего больше всех сочувствовал моему сердцу и сладкой бездейственности разнообразной лени. (Я для того упоминаю об нем, что вы его узнаете: он отзовется к вам; он поделится с вами душевными ощущениями). Что счастливее дружбы?