Певец задумался. Он думал о том, что изо дня в день приходится готовиться к выступлениям, переезжать с места на место, хлопотать о престижных гастролях, сводить из-за малой зарплаты концы с концами… Жизнь казалась ему каким-то замкнутым кругом, и ему было приятно поговорить с посторонним в этом Доме туриста, чтобы отвлечься от круговерти. Он мог бы отказать, сославшись на усталость и на то, что репертуар набил оскомину, что, в конце концов, не может петь по желанию каждого встречного-поперечного. Но этот мрачноватый человек в очках с аляповатой оправой, как будто ее специально делали, чтобы исказить лицо, случайно оказавшийся рядом, показался ему симпатичным, понимающим искусство, поэтому певец, глядя на ежик волос Фелицына, сказал:
— Ну, тогда что-нибудь придумаем, как перекусим.
Фелицын вошел в комнату, поставил чайник на стол.
— Сейчас будет концерт! — сообщил он.
Кашкин хотел что-то спросить, но кашель опередил это желание. Зинэтула взял чайник и налил себе чаю.
— Это тот в шапке концерт? — спросил он. Через некоторое время в дверь постучали. Вошел певец. За ним следом — маленький черноволосый аккомпаниатор с аккордеоном. Важностью своей он напоминал Фелицыну дрессированную болонку. В дверь заглянула дежурная. Смущенно посмотрела на певца, заморгала глазами и застыла на пороге. Кашкин покрутил колесико лампы, чтобы стало светлее. Аккомпаниатор был в синем пиджаке с блестящими пуговицами и большим золотым вензелем на нагрудном кармане.
— Свет плохой для концерта, — сказал Зинэтула, придвигая гостям стулья.
— Вчера то же самое было, — сказал высоким тенорком аккомпаниатор, сел на стул, поднял аккордеон на колени с таким видом, как будто тянул кого-то за волосы, и накинул широкие ремни на плечи. Маленькие, тонкие пальцы, совсем детские, как у Микуло, подумал Фелицын, пробежали по клавишам. Певец низким голосом запел:
Много песен слыхал я в родной стороне,
В них про радость, про горе мне пели;
Но из песен одна в память врезалась мне -
Это песня рабочей артели…
Кашкин стоял у стены, заложив руки за спину. Как только певец вступил, Кашкин стесненно опустил глаза и смотрел неподвижно, как будто хотел этим остановившимся взглядом пробуравить пол.
Фелицын поглядывал на аккордеониста, на его разбитную, даже развязную манеру игры, обнаруживая в этом какую-то плохо скрытую подделку под сельского удальца. Фелицын отводил взгляд в сторону и тогда уже не чувствовал этой подделки, потому что инструмент звучал сносно.
Зинэтула непосредственно, с нескрываемым удивлением и умилением смотрел на певца, как будто Зинэтула только что очнулся от обморока (такое восхищение было в его глазах), смотрит и ничего не понимает.
Фелицын вновь посмотрел на аккордеониста. Чем-то он напоминал эстрадного артиста Ван-Зэн-Вея, который часто захаживал к Аристарху Ивановичу. У Аристарха Ивановича была небольшая мастерская под лестницей, где он клеил реквизит. Игорь считался в этой мастерской за своего, входил без стука, уходил не прощаясь, потому что потом вновь приходил. В руках у Игоря были то молоток, то отвертка, то нож… Глядя на Аристарха Ивановича, он принимался что-нибудь мастерить. Так он сколотил себе ящик для игрушек в четыре года. Так он еще раньше просил у Аристарха Ивановича "каляшек и бушанку" (карандаш и бумагу), устраивался на полу, рисовал, а затем пытался склеить из разрисованной бумаги какую-нибудь объемную фигуру.
Ван-Зэн-Вей выходил на сцену в широких шелковых брюках, в мягких кожаных туфлях с острыми, загнутыми кверху носами, обнаженный по пояс, разбегался и прыгал в кольцо, унизанное острыми ножами. Это кольцо делал Аристарх Иванович. Кольцо было такое тесное, а воткнутые в него остриями внутрь ножи такие острые, что сердце замирало, когда непонятно как Ван-Зэн-Вей пролетал рыбкой сквозь него.
Только песня кончилась, как аккордеонист с какой-то кокетливой гримасой вновь заиграл, а певец грянул:
Перевоз Дуня держала,
Держала, держала,
Перевозчика наняла,
Наняла, наняла.
В роще калина,
Темно, не видно,
Соловушки не поют…
Певец пел правильно, но что-то холодное было в этом пении, что-то академическое, с позой. Сколько таких певцов разъезжает по стране, бранит судьбу и не понимающих в искусстве обывателей. Хотелось, чтобы певец где-нибудь сфальшивил или, наконец, забыв текст, промурлыкал. Нет. Он обладал четкой дикцией, каждый звук был понятен, каждая нота — верно схвачена, но не хватало чего-то, не хватало.
Чего?
Поди скажи! Можно в технику пения заложить ошибки, запланировать фрагментарную фальшивость, но все равно она будет заметна, будут видны швы, будет ощутим подход к исполнению, то есть обнаружится, как ее ни скрывай, кухня. То-то и плохо, что ныне кухня видна и даже кичатся ею.
Фелицын думал об этом, и ему стало неудобно за артистов, за себя, что он вот сидит и слушает, но не может вслух сказать правду артистам. Он не знаток певческого искусства: скажет, а его засмеют, профессионально докажут несостоятельность критики.
Между тем бас повел другую песню:
Меж высоких хлебов затерялося
Небогатое наше село.
Горе горькое по свету шлялося