Черниг не допускал мысли, чтобы Гарри не на шутку решил с ним расстаться. Он был вне себя. При всем своем наигранном нигилизме он так привязался к юноше, что не представлял себе, как будет жить без него. «Не замечай окружающего тебя мира — он ничто» — эти слова можно было повторять сотни раз, и, до того как он узнал Гарри, можно было жить по этому рецепту. Но теперь он непременно должен удержать Гарри, Гарри не может уехать, это немыслимо. Что, в сущности, изменилось, уговаривал он Гарри. Если ему так уж опостылел барак, то можно ведь поселиться в другом месте: тут же в Париже, или в Лондоне, или где бы там ни было. У него, у Чернига, есть тысяча восемьсот франков, вернее, сейчас уже — тысяча шестьсот, но на первых порах и этого достаточно, можно отлично устроиться. И неужели Гарри думает, что в Экроне, Огайо, его ждет иная жизнь?
Чем больше он горячился, тем сильнее походил на плаксивого младенца, а Гарри с каждой минутой казался себе все более взрослым.
— Чего вы хотите? — вяло шутил Гарри. — Пусть бы меня изгнал из родной страны хотя бы какой-нибудь Наполеон, или Цезарь, или же, если вам угодно еще глубже покопаться в истории, Аттила или Чингисхан. Но господин Гитлер? Нет, дорогой мой, извините. Жить в широтах, где господа гитлеры принимаются всерьез?
— Но чего, скажите мне, ради бога, вы ждете от Америки? — выходил из себя Черниг. — Там принимается всерьез какой-нибудь другой монстр. Неужели вы рассчитываете на что-нибудь иное?
— Я ни на что другое не рассчитываю, — учтиво и равнодушно ответил Гарри Майзель. — Напротив, я предполагаю, что из Америки душа окончательно вытравлена. И считаю, что это лучше, чем Европа, в которой остатки души еще сохранились. «Душа, душа, ты насквозь прогнила, — процитировал он, едва ты дышишь: лучше б умерла», Вы не находите, что это очень хорошие стихи? Они могли бы принадлежать вашему перу, — пошутил он.
Черниг смотрел на спокойное, вежливое лицо юноши, ему было невыносимо горько, что Гарри умалчивает об истинных причинах своего решения. Он догадывался о них. Когда он спорил с Гарри о пережитом и не пережитом, это было для Гарри не только словопрением. В последнее время юноша часто цитировал Рембо, который в ранней молодости перестал писать и превратился в черствого, азартного дельца. Гарри чувствовал себя как человек, попавший в чужой фарватер, он был выброшен из живого потока и увяз в трясине. Среди немецкой эмиграции с ее убожеством, ее опустошенностью он существовать не мог, не было никакой надежды, что он найдет здесь переживание, достойное его. Черниг ругал себя ослом в квадрате — как это он давно не заметил, что происходит с Гарри, как это он не боролся против его американского плана раньше, чем этот план так захватил его.
В первом порыве отчаяния Черниг хотел было позвать на помощь Траутвейна. Но он сказал себе, что Траутвейн с его шумливым мещанским добродушием еще меньше сможет повлиять на мальчика, чем он, Черниг. Головой он уж знал, что мальчик ушел от него, ушел далеко, но сердце не хотело с этим мириться. Он не мог себе представить, как это он останется здесь, в этом Париже, а Гарри будет переплывать океан, он не мог представить себе, что мальчик будет где-нибудь в Гавре, не говоря уж о Нью-Йорке или Экроне, а он, Черниг, — все в том же Париже.
Некоторым утешением Чернигу служило то, что Гарри ни разу не вспомнил о Траутвейне. Он уже, по-видимому, подвел черту под всей своей прошлой, для него теперь уже безразличной жизнью. Таким образом, Черноту, по крайней мере в эти последние дни, ни с кем не надо было его делить.
Наступил вторник, прибыли и ожидаемые деньги. Черниг, легкомысленно ухватившись за старое предложение Зеппа, вдруг заявил, что в последний вечер, в среду, они должны устроить грандиозный кутеж, напропалую. Еще не кончив фразы, он вспомнил, что это идея Траутвейна, и вдруг разозлился на себя и отчаянно приревновал к нему. Стараясь скрыть смущение, он продолжал говорить без умолку. У них у обоих, объяснил он Гарри, теперь ужасно много денег; человек, который в состоянии истратить в день пятьсот франков, подобен рантье, имеющему в год триста шестьдесят пять раз по пятьсот франков, то есть состояние свыше пяти миллионов. Этот расчет показался Гарри убедительным, он понравился ему; с легкой, почти довольной улыбкой он кивнул Чернигу и согласился кутнуть с ним. Устроить кутеж и на такой лад проститься с Европой и со своим прошлым — это удачная мысль.
Черниг облегченно вздохнул. Он был безмерно счастлив, что Гарри ни словом не упомянул о Траутвейне. И теперь уж не надо было бояться, что он расчувствуется в этот последний вечер, от чего он при всех условиях хотел уберечь себя и своего друга; он прямо-таки с нетерпением ждал среды.