Он любил Гарри Майзеля, ценил его и силился выказать ему свою дружбу, прийти на помощь. Но юноша пренебрег его стараниями, он покинул его и ушел навсегда. То, что чувствовал к нему покойный Гарри Майзель, — не что иное, как прозрение гения к бескрылости. Зепп подавлен сознанием собственного ничтожества. Покойный был прав, все были правы в своем неверии, пессимизме, нигилизме, а он, со своей верой, остался в дураках. «Сильный сражается» — чушь.
Quand meme — чушь. Все идет так, как того хотят эти кровопийцы, и судьба плюет на его, Зеппа, сопротивление. Он совершенно выпотрошен, осталось лишь сознание собственной слабости. Уж если он оказался бессилен помочь одному-единственному человеку, то что он может сделать для целой страны? Все погибнут: Фридрих Веньямин, он сам, все, точно так же, как погиб Гарри.
Но разве Гарри погиб? А «Сонет 66»? Ведь «Сонет 66» — это смысл жизни Гарри, это бунт одиночки против надвигающегося мрака, это и есть «Quand meme». Нож сутенера нанес смертельную рану телу Гарри, но убить «Сонет, 66» он бессилен. «Сонет 66» будет жить, когда от нынешних всесильных крикунов и помину не останется.
Но большого облегчения эти мысли Траутвейну не принесли. Воспоминание о нелепом конце Гарри вгрызалось в него все глубже и разъедало его оптимизм.
Стараясь уйти от этих мыслей, он ближе сошелся с Чернигом. С ним и со стариком Рингсейсом он часами просиживал в кафе «Добрая надежда», где они последний раз встретились с Гарри. Черниг сидел замызганный, засаленный, сварливый и злой. Рингсейс кротко и рассеянно улыбался; безропотно опускающийся человек, старый и больной, он, казалось, вот-вот рассыплется. Он и внешне все больше опускался, костюм его вытерся, белье было рваное, никто не заботился о нем. Но его, по-видимому, это не трогало: у него не было потребностей, и он рад был, что свободен от каких бы то ни было обязанностей.
Иногда Рингсейс размышлял вслух.
— Он был слишком молод, — объяснял он как-то своим собеседникам смерть Гарри. — Он не мог ждать. Как ни бесспорно возвращение Одиссея, многие не могут его дождаться. Некоторые — по старости. Гарри же был очень нетерпелив, потому что был слишком молод. — Тихие слова старика-по капле просачивались в сознание Траутвейна.
Временами, когда они так понуро сидели втроем, Оскар Черниг вдруг распалялся и начинал сердито ворчать. Все, что Гарри сказал ему напоследок, было насмешкой над ним, справедливой насмешкой, и это грызло его. Писать хорошие стихи — нехитрое дело, хорошую прозу писать куда труднее. «Проза отнимала у меня всегда гораздо больше времени, чем стихи», — говорил Лессинг, а Ницше сказал: «Над страницей прозы надо работать, как над статуей»; Гарри Майзель справился с этой задачей, в его прозе новизна, смелость, мастерство. И все-таки он не был удовлетворен. Он ушел, надменный, он выбросил за борт свое искусство, да и себя в придачу и оставил Чернига один на один с его циничными стихами, с этим старым дураком Рингсейсом и с этим жалким мещанином Зеппом.
Грош цена ему, Оскару Чернигу. Всему его анархиствующему индивидуализму, который он всю жизнь проповедовал, грош цена; он, Черниг, недопустимо переоценивал себя: «А так ли ты достоин лучшей доли? Познай себя: с людьми не ссорься боле». Но если бы он и хотел, он уже не мог жить в ладу с людьми, он легкомысленно разрушил эту возможность. Ему все настойчивее намекали, чтобы он убирался из барака. То, что у него завелись было деньги и он об этом умолчал, противоречило уставу убежища, барак открывал свои двери беднейшим из бедных, а их было гораздо больше, чем мест в ночлежке, Чернигом громко возмущались, требовали, чтобы он наконец убрался. А он плевал на самолюбие, в его теперешнем состоянии он не замечал сыпавшейся на него ругани и криков; но он не хотел снова ночевать под парижскими мостами, страшился этого. Ему нравилось тихое, безропотное существование старого Рингсейса, с него довольно всяких переживаний, он хочет покоя, он жаждет покоя.
Он изложил изумленному Траутвейну новую теорию, которую выработал себе после смерти Гарри. Время для индивидуалиста чистой воды, время Единственного, еще не настало или уже прошло. В нашу эпоху, когда в одной половине мира господствует деспотический капитализм, а в другой социализм, Единственному нет места, где бы он ни находился. Вот почему положение эмигранта нынче так печально и смешно. В прежние времена эмигрант, именно потому что ему не на кого было опереться, кроме себя самого, вырастал внутренне и внешне. Судьба Агасфера часто бывала трагична, но всегда значительна. Ныне она смешна. Ныне эмигрант — жалкая труха, пыль. Ныне тот, кто не принадлежит к какой-либо группе, нации, классу, — погибший человек. Уединение, обособленность, этот благословенный дар в благоприятные времена, ныне — проклятие и мишень для насмешек.