В глубине Зимнего дома Чандрапида увидел Кадамбари, которую окружали подруги, подобно тому как в ущельях Гималаев божественную Гангу окружают малые реки. Она лежала на ложе из цветов под небольшим балдахином, опирающимся на стебли лотосов, а вокруг ложа по прорытой канавке бежал ручей из сока камфары. Подкравшись к Кадамбари с разных сторон, ее красоту словно бы желали похитить различные боги: всю в ожерельях, ножных и ручных браслетах, кольцах и поясках из стеблей лотоса, ее, казалось, опутал путами ревнивый Манматха; с пятном белой сандаловой мази на лбу, она казалась ласкаемой богом луны; со слезами на ресницах — целуемой в глаза Варуной; с тяжко вздыхающими устами — укушенной в губы Матаришваном; с телом, охваченным жаром, — стиснутой богом солнца; с сердцем, пылающим любовью, — прижатой к груди Агни; с кожей, покрытой потом, — в объятиях бога воды. Она совсем ослабела, как если бы каждая частица тела покинула ее и вместе с сердцем устремилась к ее возлюбленному. Все волоски на ее коже поднялись и, белые от высохшей сандаловой мази, казались лучиками света, которые отбрасывают жемчужины ее ожерелья. Вылетев из цветов в ее ушах, пчелы как бы из жалости обвевали ее щеки, усеянные каплями пота, ветерком своих крыльев. Из уголков ее глаз лился поток слез, словно бы она желала охладить уши, опаленные жужжанием пчел, роящихся в заложенных за уши цветах; и словно бы соорудив канавку для тока этих обильно льющихся слез, она украсила оба уха стеблями цветов белой кетаки. С кувшинов ее грудей от горестных вздохов соскользнуло платье, как если бы сияние ее тела попыталось вырваться прочь, устрашенное пылающим внутри него жаром. Ладонями рук она прикрывала груди, на которые падала тень от реющих над ней опахал, как если бы на них выросли крылья, на которых ей хотелось бы улететь к любимому. Она неустанно сжимала в ладонях прохладную куколку, выдолбленную изо льда, то и дело прикладывала к щекам фигурку, вылепленную из камфары, поминутно касалась ногами-лотосами статуэтки из сандаловой мази. Когда она изгибалась, ее лицо отражалось в зеркале груди, и казалось, она с любопытством вглядывается в свой собственный облик. Бутоны цветов в ее ушах, казалось, страстно целуют ее круглые щеки, принимая их за свое отражение. Жемчужины ее ожерелья, казалось, обнимают ее своими длинными лучами-руками, простертыми к ней в знак покорности и любви. Она словно бы принимала за месяц зеркало, лежащее у нее на груди, и заставляла его поклясться жизнью, что сегодня он не взойдет{294}. Она протягивала вперед руку, отгораживая себя от запахов, идущих из сада, словно слониха, вытягивающая хобот навстречу опьяневшему от страсти слону. Ей было тягостно приближение быстрого, как антилопа, южного ветра, подобно тому как женщине, собравшейся в путь, тягостно дурное предзнаменование — встреча с антилопой{295}. Высоко вздымались кувшины ее грудей, белые от сандаловой мази и усыпанные цветами, и она казалась алтарем помазания бога любви, украшенным кувшинами с сандаловой водой и цветочными подношениями. Луны ее ягодиц, нежных, как лепестки лотоса, проступали сквозь прозрачное платье, и она казалась лотосовым озером неба, в котором сквозь прозрачный воздух просвечивает полная луна. От трепета страсти расцвела ее красота, и она казалась цветочным луком, трепещущим в руках бога любви. В прохладных ожерельях из жемчуга она казалась богиней месяца мадху, прогоняющей зиму. Томимая богом с цветочным луком, она казалась пчелой, томящейся по цветам. Хотя и умащенная прохладным сандалом, она страдала от любовного жара. Хотя и далекая от старости, она была обессилена страстью. Хотя и, как лотос, нежная, она жаждала касания снега{296}.