Явился дежурный офицер и, протирая сонные глаза, спросил, что случилось.
— Черт, ваше бродье, душит в ретираде кантонистов, — отвечал наобум фельдфебель, тоже еще не очнувшийся порядком. — Что прикажете делать?
— Какой там черт! Сами вы все черти, дьяволы. Никогда спокою не дадите, проклятые! Огней сюда! Унтер-офицеры, вперед! Тесаки на-голо! Слушать команду!
Унтер-офицеры перекрестились.
— Тесаки наперевес, напри дверь и дружно, сразу отворить. Раз-два-три!
Унтера принатужились и, одним напором растворив настежь дверь, влетели в ретирадное место, но тотчас же отскочили обратно в дверь и в замешательстве погасили почти все огни. Сам дежурный попятился ввиду таких критических обстоятельств.
— Ну что? — спросил он неровным голосом, отойдя подальше от дверей.
— Стоит, как есть стоит над самою дырою, — отвечали унтера, двигаясь еще больше назад.
— Да кто стоит?
— Известно кто: черт, ваше бродье.
Все остолбенели. На окне ретирадного места стоял ночник, и огонек светильни чуть-чуть теплился; на том месте потолка, где должно было висеть ночнику, действительно что-то стояло.
— Унтер-офицеры, тесаки на руку — и вперед марш! — скомандовал офицер.
Но ни черт, ни унтера не трогались с места.
— Что же? Ослушаться?.. Всех передеру, разжалую, сквозь строй прогоню! Бери его приступом, хватай!
— Позвольте мне, ваше бродье, войти туда, — молвил коренастый здоровый кантонист, лет двадцати двух. Он находился в умывальне для уборки и частенько вынашивал на двор по ночам ушаты с нечистотами. — Я никаких чертей не боюсь, — продолжал он, — потому привык по ночам шататься, да и черти, что люди, разные бывают — и смирные, и озорники.
— Сделай милость, иди, — ласково заговорил дежурный, — ступай, любезный, да смотри осторожней, не ровен час… сохрани Бог, схватит.
— Не беспокойтесь, ваше бродье. Пропустите-ка, ребята!
Он взял свечку и вошел в ретирадное место, оставив позади себя настежь растворенную дверь. У зрителей захватило дыхание.
— Да это, ваше бродье, не черт, а кантонист, — громко заговорил Иванов, остановившись перед воображаемым чертом.
— Кантонист?.. Неужто кантонист? — тревожно спросили разом несколько голосов.
— Ну да, кантонист, — повторил Иванов, взглядывая вверх. — Михайло Бахман! Я его коротко знал.
— Да что же он?
— А повесился.
— Да из-за чего?
— Знать, жизнь-то больно, ваше бродье, красна. Прикажете стащить его с петли-то?
— Нет, не трогай. Посмотри хорошенько, он ли еще это, а ежели он, то на чем повесился и не жив ли еще?
— Он-то он, ваше бродье. — Иванов повертел висевшего Бахмана кругом и потом щелкнул его пальцами по носу. — А повесился он на полотенце, и оно уж порвалось: тяжел больно. Нарочно, шельмец, испортил новое полотенце, а оно ведь казенное, за него каптенармус житья не даст. Подай, дескать, в сдачу.
Удостоверившись в действительности случившегося, дежурный запер дверь на замок, поставил часового и ушел. Фельдфебель, унтера и кантонисты тоже разошлись. Утром тело Бахмана сняли с петли, унесли в часовню лазарета, а суток через трое завернули труп с ног до головы в холст и, положив в наскоро сколоченный ящик, взвалили этот «гроб» на телегу. Кучер со сторожем свезли его за околицу и закопали в болоте, на кладбище самоубийц. Тем и кончилась жизнь этого несчастного юноши.
На четвертый день после погребения Бахмана Мараева и Васильева исключили из списков как без вести пропавших, распространив по заведению слух, будто они утонули, о чем начальство заключило по найденной на берегу реки их одежде.
Вскоре после трагической смерти Бахмана заведение внезапно было взволновано печальными новостями: Сибирякову вышло решение. Его разжаловали в рядовые, наказали 150 ударами розог и сослали в гарнизон. Начальнику дали выговор за беспорядки по заведению. А еще недели две спустя в казармы привели Мараева, закованного в кандалы. Убежав из заведения, он хоть и успел перебраться вместе с Васильевым в соседнюю губернию, но, отыскивая там безопасное убежище, они забрели в какой-то городишко, где и остались ночевать. Мараев пошел на базар купить провизии и заспорил с торговкою. Торговка крикнула сотского, который стащил его в полицию. Там его начали допрашивать: чей да откуда, но он упорно молчал целых трое суток. Этим он давал Васильеву знать, чтоб скрылся. Потом признался и был отправлен по этапу в заведение. Здесь его засадили на гауптвахту и предали суду. Главное начальство решило наказать его 100 ударами розог. Ночь перед наказанием Мараев провел в самых мучительных страданиях. Утром долго, горячо молился, а когда пришел за ним конвой, он молча простился со своими сожителями по гауптвахте, шепнул одному из них что-то на ухо и смело, решительно отправился за получением определенного наказания за побег.
Перед выстроенным на плацу фронтом кантонистов нетерпеливо ожидал Мараева, как коршун добычу, Курятников. Около него стояли барабанщики и лежало пучков 100 розог, вымоченных в горячей соленой воде.
Очутившись на лобном месте, Мараев оглянулся кругом и позеленел от страха.