Какая роль во всем этом отведена далекому другу? Он неустроен, в нем есть нечто чуждое, авантюрное. Кроме того, он одинокий неудачник, но главное – типичный холостяк.
Кафка чувствовал, что этот мир его манит. Этим объясняется его благосклонность к гениальному беспризорнику Ицхаку Леви, которого отец не желал видеть в их доме. Некоторые черты Ицхака, только что сумевшего выбраться из трудной ситуации, Кафка, несомненно, перенес на далекого друга. Со щемящим чувством – так сказано в рассказе – Георг видит перед собой образ друга, «затерянного в далекой России, <…> в дверях пустого, разграбленного магазина. Сейчас он стоял среди обломков полок, растерзанных товаров, рушащейся арматуры». Перед нами мир погромов, который Ицхак Леви знал по собственному опыту и о котором он рассказывал Кафке.
Но это еще и мир смятения, опасных глубин писательства, о чем Кафка упомянет в одном из поздних писем Максу Броду: в этом мире приходится иметь дело с «темными силами», с «вырвавшимися на свободу духами», с «сомнительными объятиями и всем прочим, что оседает вниз и чего уже не знаешь наверху»[79].
Бездомный и далекий друг метафорически связан именно с этой сферой – сферой письма, а потому принадлежит миру совершенно иному, нежели мир отца. Но как в таком случае объяснить особую связь между отцом и далеким другом?
Если отталкиваться от биографического контекста, ответ мог бы звучать так: для Кафки письмо – это жизненная сила, противодействующая силе отца. Писательство давало ему убежище от сверхсильного отца. Но он также понимал, что человек привязан к своей противоположности, а потому и в писательстве отец тоже присутствует. В «Письме к отцу» Кафка называет свое творчество «намеренно оттягиваемым прощанием с Тобой».
С этой точки зрения вовсе неудивительно, что в рассказе отец оказывается «представителем»[80] далекого друга, потому что все – такую интерпретацию дает сам Кафка – «целиком громоздится вокруг отца»[81]. В том числе мир далекого друга и даже мир писательства.
Теперь Георг остался один на один с отцом. Но почему все-таки приговор имеет столь огромную силу, почему Георг так спешит привести его в исполнение, жертвуя собой?
Здесь, как и прежде, мы видим, насколько плохо Георг знаком с самим собой. Из-под поверхности осознанного отношения к отцу доносится гул иного, бессознательного, во всяком случае самим им непонятого отношения. То же можно сказать и об отношениях с далеким другом. Очевидно, что и он оказывается кем-то совершенно другим – не тем, кем хотелось бы Георгу, а потому и в общении с ним сохраняется та же двусмысленность. Раздраженная реакция невесты тоже дает Георгу понять, что он не до конца разобрался в своих чувствах к ней.
Действительность, в которой живет Георг, тем самым оказывается подорвана, она двусмысленна и полна сюрпризов – в случае Кафки зачастую неприятных. Но не обязательно все должно быть именно таким. Со структурной точки зрения сквозь подобную амбивалентность может прорваться и что-то спасительное, освобождающее; великое превращение не обязательно должно приносить несчастье, оно может вести и к спасению. Катастрофический и эпифанический моменты смыкаются друг с другом.
В «Приговоре» в жизнь Георга вторгается именно катастрофа, и между тем приходит она не только извне, но и изнутри. Причиной тому сам Георг: скрытая в нем сила отца ждет момента, чтобы вырваться наружу. Снаружи – неопрятный и запущенный отец, внутри – отец сверхсильный, ставший частью личности сына[82]. Георг хочет укрыть его, но тот брыкается и пытается встать в полный рост, чтобы оказаться выше Георга. Он, словно охотник,
Но это еще не все. Георг также слышит, как за его спиной отец обрушивается. Вероятно, его подкосил удар.
Таким образом, Георг понимает – и в этом изюминка рассказа, – что тащит за собой в небытие и отца. Несчастье и счастье идут рука об руку.
Это обоюдное уничтожение, вероятно, объясняет то прямо-таки экстатическое счастье, с которым Кафка на исходе ночи оканчивает свой рассказ. В дневнике он фиксирует этот незабываемый момент облегчения и разрядки. А в письме к Максу Броду он даже замечает по поводу последнего предложения рассказа: «В этот момент мне в голову пришла мысль о сильной эякуляции»[83].
Кафке, едва завязавшему знакомство с Фелицией, хочется на мгновение ощутить облегчение, освободиться – по крайней мере в символическом пространстве – от желания жениться. И от отца.
После незабываемой ночи, за которую был написан «Приговор», Кафка, уже лежа в кровати, передает в бюро извинения за свое отсутствие: «Сегодня утром у меня был небольшой приступ слабости <…>. Но совершенно точно ничего опасного»[84]. Свои ранние тексты Кафка называл «Созерцанием» или «Описанием». Начиная с «Приговора», как он считает, ему открывается новое измерение письма. Лишь в «Приговоре» удалось добиться «полнейшей обнаженности тела и души», благодаря чему только и можно достичь «бесспорности рассказа»[85] в подлинном смысле.