Женщины причитают, их не остановить. Они словно только и ждали повода. Каждая голосит по своим усопшим. У каждого из нас есть свои усопшие. Земля подобна кораблю, круглому кораблю, какими их делали в древние времена. И этот огромный корабль, гигантский по сравнению с нашими ничтожными человеческими мерками, полон живых людей, но еще больше на этом корабле мертвых. Живые разговаривают, поют, плачут. Мертвые молчат. Может быть, предназначение мертвых и есть молчание. Но откуда мы знаем, что мертвые не говорят между собой? Мама теперь умерла. Она молчит. Но если бы я приехал домой двумя днями раньше и застал ее в живых, она сказала бы мне: «Смотри, Зэрикуце, будь осторожен, как бы не приключилось с тобой там, в людях, чего-нибудь дурного».
Она всегда думала о каждом из нас, ее никогда не покидала тревога: «Как бы не приключилось чего-нибудь дурного». Случалось с нами на свете и плохое, не только хорошее, но мы никогда ни о чем ей не говорили. А теперь, если бы ей даже нужно было нас предостеречь, она этого сделать не сможет. Мертвые молчат. А мама… Мама тоже мертва.
— Ту-ту… ту-ту-ру-ту…
Кире пробрался между нами, опередил четверых мужчин, несущих на своих плечах гроб, обошел сторонкой священников и причетников и, оказавшись рядом с мальчиком, который с крестом идет во главе процессии, затрубил в горн:
— Ту-ту… ту-ту-ру-ту…
Труба издает печальные, тоскливые, хватающие за сердце звуки. Плакальщицы голосят еще громче. Отец спрашивает меня:
— Кто это нанял Кире, чтобы он сегодня трубил в свою трубу?
— Не знаю, — отвечаю я, — не знаю. Думаю, никто не нанимал. Это он так, по доброй воле.
Труба, играющая отход ко сну, вызывает слезы у всех, кто идет за гробом. А это значит, что рыдает все село.
— Ту-ту… Ту-ту-ру-ту…
Мы подходим к первому перекрестку по дороге от дома, откуда двинулись с покойницей на кладбище. Процессия останавливается. Гроб опускают на землю. Раскачиваются, тихо позвякивая, кадила. Священники поют:
— Господи, помилуй…
— Господи, помилуй…
Труба Кире молчит, но слезы все текут и текут по лицам людей.
Не плачут только священники и причетники. (И что бы с ними стало, если бы они лили слезы по каждому усопшему, по каждой усопшей?) Сорян шепотом, чтобы не мешать службе, спрашивает отца:
— А почему не приехал Георге?
Георге — это сын отца, самый старший из нас, родившийся еще от первой его жены, Думитры.
— Его даже и не извещали. Живет он в Плоешти, у него своих забот выше головы.
— Представляю себе.
— Где тебе представить. У него умерла попадья, оставила пятерых на его шее. Быть молодым попом, да еще вдовцом — хуже божьей кары и не придумаешь.
Звонят колокола. Те, кого одолевает жажда, выпивают по кружке вина. Кутья, прикрытая чистыми полотенцами, остается неприкосновенной. Звякают кадила, звякают, словно цепи.
Когда я был подростком и жил в Турну, мне часто случалось видеть арестантов. В полосатой одежде, закованные в кандалы, медленно, как сегодня мы, брели они под конвоем, и цепи их гремели и звякали… С жалостью я смотрел на них и провожал их взглядом, хотя и знал, что это убийцы. (Каждый из них убил по одному, а то и по нескольку человек. Но мало ли таких, кто убивал людей и во время войны, и не во время войны?)
Окончилась и эта часть панихиды. Священники умолкли. Пот ручьями стекает по их лицам. День жаркий, а облачение у них тяжелое. Тяжело им и в черных ботинках. Мы двигаемся дальше. Снова слышатся причитания и жалобы. Отец, который все это время не сводил глаз с посиневшего лица матери, смотрит, как гроб снова поднимают на плечи, и шепчет, едва шевеля губами:
— Мария, Мария, как я любил тебя, Мария!..
Он шепчет тихо-тихо, совсем тихо, чтобы слышно было только ему,
— Ту-ту… ту-ту-ру-ту… Ту-ту… Ту-ту-ру-ту…
Вновь затрубила труба Кире, опять всколыхнула воздух.
Ожили холмы, поля и воды.
Ожили и глаза у людей, идущих за гробом, ожили и потекли из них слезы. Мы знаем, а лучше бы, верно, не знать, что видят только живые глаза и что только живые глаза могут лить слезы. Мертвые глаза гаснут и высыхают. А теперь… Теперь ожило и воскресло все, даже земля. Только мама осталась мертвой, только мама, потому что мертвые, единожды умерев, уже не воскресают.
— Ту-ту… ту-ту-ру-ту… Ту-ту… ту-ту-ру-ту…
Труба Кире все звучит и звучит, льются и льются слезы.
Мой двоюродный брат Сорян больше не в силах выносить всхлипывания, причитания и в особенности трубу Кире, его старый солдатский горн.
— Хоть бы кончилось поскорей все это! — говорит он отцу.