Велико число усопших, господи, и когда думаешь о них, невозможно не спросить, как же все они умещаются на таком маленьком кладбище? Но вот умещаются. Мертвые, закопанные в землю, смешиваются с землей, сами становятся землей, и в ту землю снова закапывают других мертвых, все время новых и новых, и они в свою очередь и в свое время тоже превращаются в землю… Мама умерла… И не так уж много утечет воды в Кэлмэцуе, как и она станет землей… станет прахом…
— Илие, Илие… Зачем ты умер, Илие? Ты умер, Илие… На кого ты покинул меня, Илие?
Моя сестра Евангелина тихо говорит:
— Это Марица Крынгуш. Не прошло еще недели, как ее муж утонул в Дунае. Он грузил на баржи зерно, упал в Дунай, течение затянуло его, и он утонул.
— Сколько детей осталось после него? — спрашиваю я сестру.
— Только пятеро, — отвечает она, — только пятеро. Могло бы остаться и больше, но двоих Марица сбросила. Чокоша поставила ей на живот горшок, и она двоих сбросила. Сама чуть от этого не умерла, да вот жива осталась.
— Это хорошо, — говорю я, — хорошо, что не умерла.
— Чем же это хорошо?
— Откуда мне знать? Просто так говорю.
У нас в Омиде, в тесной и скудной долине Кэлмэцуя, многие говорят, что лучше умереть, чем жить. И вовсе не шутят.
Уже к вечеру явился поглядеть на усопшую и мой брат Ион, адвентист. С ним, конечно, притащилась и его жена Оленка. Они здороваются с отцом за руку и говорят:
— Батюшка, мы очень опечалены, что умерла мама… Мы очень опечалены тем, что мама умерла, и нам очень тяжело, что ты, человек еще молодой, остался вдовцом.
— Так было суждено, — отвечает отец, — с судьбой не поспоришь, так уж было суждено!
— Давно мы здесь не бывали, — произносит моя невестка Оленка, опуская глаза в землю. — Покойница не любила меня. С той поры как мы с Ионом перешли к адвентистам, покойница невзлюбила нас, даже смотреть на нас не хотела, а если и смотрела, то через силу.
— Да, — подтверждает отец, — такая она и была: не прощала, если дело касалось веры.
Отец молчит. Молчит и брат мой, Ион-адвентист. Молчит невестка моя Оленка. Снова гудят колокола: данг, данг, данг-динг, динг, динг!
Над селом опускаются сумерки. Невдалеке проходит поезд, длинный товарный состав. Над нами клубятся черные тучи дыма, пахнущие каменным углем. Прошел поезд, рассеялся и растворился в воздухе дым. Исчез запах каменного угля.
Мой брат-адвентист и моя невестка входят в дом, смешиваются с людьми, которыми набита комната. Потом они протискиваются к постели, на которой лежит мать, становятся на колени и целуют ее желтую, сухую и холодную руку…
Я молчу. Время идет. Я стою, почти прижавшись к отцу, и молчу. А когда мне надоедает молчание, говорю:
— Уже вечер. Стало прохладно. Пойдем в дом.
— Нет, — отвечает отец, — не пойду, мне тепло. Мне даже жарко, словно на мне рубаха горит.
— Тогда давай походим по двору, а то у тебя, наверно, ноги затекли от сидения на этом чурбане.
— Пожалуй, ты прав, — говорит отец, — ноги у меня затекли — или мне только кажется.
Я протягиваю руку, чтобы помочь ему встать.
— Нет, не надо, я и сам встану.
Отец делает попытку встать, но тут же опускается на чурбан. Его одолевают слезы. Он плачет навзрыд… Я сажусь рядом с ним, беру его за руки и пытаюсь их погладить. Но руки у отца такие загрубевшие, узловатые и мозолистые, что они не ощущают моей ласки. Его ладони похожи на кору старого дерева… Они словно кора…
Только теперь я ощутил, какие жесткие, узловатые и мозолистые руки у отца, какие они грубые и какие многострадальные! О господи боже мой! Разве не такие же руки и у мамы?.. Я не решаюсь войти в дом, чтобы снова взглянуть на руки моей матери и поцеловать их. Нет, я не решаюсь на это.
Чего только не вынесли руки отца, чего только не выстрадали руки матери, пока они вырастили всех нас, пока вырастили меня… А я… Я даже и не думал об этом до сих пор… Даже и не думал…
Отец время от времени тихо вздыхает и продолжает плакать. Если собрать все его слезы, они наполнили бы целый ковш. Но у людей не в обычае собирать слезы других. Не в обычае у них собирать и собственные слезы.
— Эх! Какой человек! Какой человек! Чистый, как слеза!
Все мы когда-то были «чистыми, как слеза». А потом… Да что там думать, что случается с нами потом? Жизнь — она все марает.
— Душа в душу жили мы с Марией… Иногда только ссорились. Бедные люди чаще ссорятся, чем богатые. Ссорятся, а неведомо из-за чего… Кто знает, из-за чего ссорятся…
Снова звонит колокол… Снова он гудит… Это по маме звонит большой колокол: данг… данг! По каждому человеку когда-нибудь да звонит колокол, когда-нибудь да звонит… Нет, не по каждому покойнику звонят колокола. По убитым на войне никакие колокола не звонят. По убитым на войне гремят пушки, стреляют винтовки, трещат пулеметы.