Осенью, когда мне исполнилось четырнадцать лет, из нашего села, что растянулось вдоль тесной и скудной долины Кэлмэцуя, ушли на войну сотни людей, все один к одному: парни в расцвете лет, мужчины в полном соку. Больше половины из них
Теперь в нашем доме и во дворе собрались люди, более сотни живых людей, близких и дальних родственников, друзей и просто знакомых — и все ради одной покойницы.
Мой брат Ион-адвентист — он был в доме и стоял на коленях у постели матери — выходит во двор и садится на чурбак. Он видит, что я курю, и ему хочется закурить. Но он сдерживается. Новая вера приучила его сдерживать почти все желания. Глаза у него сухие, но губы вздрагивают, словно только что, совсем недавно, он чем-то был напуган. До того как стать адвентистом, мой брат Ион курил почем зря. Теперь он не курит, ни цуйки, ни вина в рот не берет, не ест свинины. Святой, да и только. После смерти душа его отправится прямо в рай, может быть даже покрыв голову попоной: шагай в рай, грехов не бойся, попоной прикройся… да, попоной прикройся. Отправиться в рай или в ад может всякий, даже попасть туда может. Конечно, если есть где-нибудь этот рай… Ну, конечно, если и ад где-нибудь существует… Но вот как выбраться оттуда… А возвращаться еще никто не возвращался, ни из ада, ни из рая. Умерев, человек отправляется по дороге, по которой ему нет возврата. Теперь умерла мама, и душа ее отправилась в безвозвратный путь…
— Ты веришь в существование души?
— Верю или не верю, но мне было бы тяжелее, если бы я не верил.
— Ты по доброй воле лишаешь себя многого, — говорю я брату, — не пьешь, не куришь, не ешь свинины…
— Это правда. Здесь, на земле, я многого лишаю себя, но зато
Забыв, что умерла мать, что ее еще не похоронили, я улыбаюсь. Согнав с лица улыбку, опять обращаюсь к брату:
— А что, если
У брата Иона еще сильнее начинают дрожать губы. Они такие сухие, что кажется — ударь слегка по ним, и они рассыплются со стеклянным звоном. Вся кровь отлила у него от лица, язык заплетается.
— Не может этого быть… Нет… не может быть…
— Ну а все же…
— Это ужасно, даже подумать об этом страшно!
— А ты все-таки подумай! Напрасно ты себя иссушаешь. Ни за что ни про что лишаешь себя радостей. Ни за грош, ни за денежку…
Я тушу окурок, потому что он обжигает мне губы, и закуриваю другую сигарету. Табачный дым горький, во рту у меня горько, я ощущаю горечь во всем теле, я уверен, что если бы укусил себе палец, как это делал когда-то, и пососал кровь, то убедился бы, что и она горькая, словно сок цикуты. Моя невестка Оленка говорит:
— Опустилась я на колени возле маминой постели, и она не рассердилась, не прогнала меня. Потом я встала и поцеловала ей руки. Мама и на это не рассердилась и не прогнала меня. А прежде… прежде она бы разгневалась: «Не касайся моей руки, поганая!.. Сгинь с моих глаз, поганая!» Для мамы каждый адвентист был поганым, даже Ион. Когда она гневалась, она и мне иногда говорила, что я поганая. Теперь-то она уже ни за что не скажет… ни за что… Вот она какая, смерть!.. Мертвый человек уже ничего не может сказать. Ничего, ничегошеньки не скажет мертвый человек.
Кажется, брат мой Ион хочет что-то сказать, но никак не решится. Губы его совсем побелели и стали твердыми, словно камень. И хоть губы его и застыли, они все-таки вздрагивают.
Моя невестка Оленка все не унимается:
— Бедная матушка! Умерла. Не будем о ней ничего говорить, кроме хорошего. После смерти душа покойника три дня и три ночи бродит по дому, в котором он жил. Все-то она слышит, про что говорят, все она видит, что там делается. Только после трех дней и ночей берет ее черный ангел за руку и через семь воздушных застав ведет на небо. А души грешников низвергаются в адскую бездну сразу же после первой заставы.