— Вы, дорогой мой доктор Рубин, принадлежите к древнему, мудрому народу. Подлинно мудрые народы не ввязываются в войны, кроме разве тех случаев, когда бывают доведены до отчаяния и уже не сомневаются в том, что у них нет никаких шансов. Карфагеняне смеялись над своим Ганнибалом и его войной так, что виноградины выпадали из их хохочущих ртов, а кувшины с вином дрожали в руках их рабов. Но когда было уже слишком поздно, они сражались как львы или как ваши Маккавеи[69]. Лишь неразумные, воинственные народы думают, что в первом же бою могут обеспечить себе победу. Так что верить в победу могут, как видите, одни дураки.

— Выходит, весь мир населяют полные дураки? — усомнился Йозмар.

— Мир полон неполных дураков. Только прошу вас никому не рассказывать об этом, вам просто не поверят. Побежденные должны верить в победу, как уроды — в красоту, но победители, эти cocus de la victoire[70], слепы, как все рогоносцы.

— Весьма опасная теория, господин профессор, и крайне сомнительная, — заметил Бородка.

— А в практическом приложении, — добавил Зённеке, — она означала бы, например, что мы в Германии должны сидеть сложа руки, и пусть нацисты делают что хотят, пусть разжигают войну, а мы им будем подчиняться. Вы проповедуете прямо-таки христианское непротивление: подставь нацистам и другую щеку!

— Вы ошибаетесь как в отношении моей теории, так и в отношении вашей способности хоть в чем-то помешать нацистам. Впрочем, мне кажется, что вы и сами сознаете эту свою ошибку. Так что вы тоже принадлежите к третьему типу.

Зённеке невозмутимо ответил:

— Об историках я знаю только, что из них всегда получались плохие политики. Мы, конечно, тоже ошибаемся, и даже, может быть, часто, но мы делаем все, от нас зависящее, чтобы благоприятные для нас прогнозы осуществились. Если это не удается, значит, мы ошиблись в прогнозах, а не в действиях. Мы делали и будем делать все, чтобы помешать Гитлеру развязать новую войну. Если это нам не удастся, тогда те, кто выживет, вспомнят хотя бы, что мы честно пытались это сделать. И наша политика верна на каждый данный момент только в том случае, если она верна и на длительную перспективу. А длительную перспективу видит лишь тот, кто умеет мыслить диалектически.

Завязалась долгая дискуссия. Закончилась она уже за полночь. Кружок распался, образовались отдельные группы. Кто-то, до сих пор молчавший, нашел нужное слово для окончания спора. Другой рассказывал последние анекдоты, в которых высмеивались новые хозяева Германии. Штеттен и Дойно знали, что этим анекдотам — тысячи лет. Когда тирании всего несколько лет от роду, в таких анекдотах еще сохраняется юмор. Потом он пропадает. Только изгнанники, пребывая вдали от опасности, находят их смешными и позже — такова их жалкая месть тиранам.

Было слышно, как Карел несколько раз повторил хрипловатым голосом:

— Это же смешно! Взрослые люди берутся руководить партией, а сами и коробку сардин толком открыть не умеют! Смешно!

— Кажется, он пьян! — удивился Штеттен.

— Нет, отнюдь! — возразил Дойно. — Выпил он действительно много, но мог бы выпить еще столько же — и только тогда, вероятно, перестал бы понимать, что говорит, но все равно понимал бы, что говорят другие — чтобы вспомнить об этом в нужный момент.

— А при чем тут коробка сардин?

— А это одна история, приключившаяся с моим другом, а его земляком, Вассо. Карел как-то застал его, когда тот открывал коробку сардин — не с той стороны. Сам Карел, конечно, большой мастер открывать не только коробки сардин, но и вообще любые замки.

— Любопытно! — заметил Штеттен. — Теперь я уж и не знаю, что поучительнее: увидеть, как ваши соратники открывают коробки сардин или же пребывают в таком состоянии, когда сами не помнят, что говорят, зато отлично помнят, что говорят другие. — Он подошел к группе, где рядом с Карелом стояли Бородка и Йозмар.

Бородка сказал:

— Рассказ Фабера, я имею в виду эту историю с выбитым окном, меня очень удивил. Все это звучит несколько литературно-заостренно. Мне кажется, что он просто пытался покончить жизнь самоубийством. А ты как думаешь, Карел, ты ведь его знаешь?

— Самоубийство? — Говорить ему было тяжело, и это прозвучало как «самбийство». — Самоубийство — это тяжелый проступок против линии партии. Это уклон, только неизвестно какой, левый или правый. Ну, а если Дойно пойдет и переспит вон с той бабой — она контра, русские ее вместе с мужем исключили из партии, — это какой будет уклон? Левый, правый или средний? Средний уклон — это хорошо, скажи, а?

— Тут нет ничего смешного, Фабера надо предостеречь, — серьезно сказал Бородка.

Штеттен подал знак, что пора уходить, Эди и Йозмар ушли с ним, другие тоже разошлись понемногу, осталась одна Гануся.

2

— Можно, я спрошу, почему ты осталась, Гануся?

— Нет.

— А можно, я скажу, что рад, что ты осталась?

— Можно, только скажи это много раз и разными словами, чтобы я тебе поверила.

— А ты поверишь мне?

Перейти на страницу:

Поиск

Книга жанров

Похожие книги