Начались снегопады, снег засыпал деревья и даже острые скалы. Звери двигались беззвучно, и порой в долине стояла такая глубокая тишина, что хотелось затаить и дыхание. Только изредка какая-нибудь ветка, точно человек, ворочающийся во сне, стряхивала с себя тонкий кристаллический покров. И не саваном, а подвенечной фатой укрывал землю снег. Так казалось Дойно, ибо в нем началась неприметная перемена. Он уже не был наедине с Вассо и их общим прошлым, он стал активнее: до поздней ночи беседовал с огнем в печи, на каждый вечер составлял себе концертную программу и проигрывал ее на граммофоне. Теперь он каждый день ходил в деревню, слушал поющих детей. Однажды он даже заговорил с учительницей и вручил ей нотную тетрадь, в которой были записаны самые красивые из старых французских рождественских песен. Если ей понравятся мелодии, то он мог бы и тексты ей перевести. Молодая женщина была приветлива, она поддержала разговор с незнакомым отшельником, но ему он показался слишком долгим. Ему хотелось поскорее остаться одному. Чтобы прощание не выглядело излишне поспешным, он сказал:
— Не удивляйтесь, что я так часто прихожу слушать детское пение. Это связано с одной молодой женщиной, она недавно умерла, так что…
— Ах, — перебила его учительница, — да, конечно, теперь я все понимаю! — Она попыталась своими большими серыми глазами заглянуть ему в глаза и пожала его руку так, словно хотела уверить его в своем каком-то особенном понимании.
Он и работать начал, правда, пока еще понемногу, но регулярно. Он подбирал материалы, на основе которых они с Штеттеном хотели написать историко-социологический анализ современных войн.
Настроение Дойно улучшалось. И новости из Испании в эти дни были не так уж плохи, год близился к концу. Республиканцы наступали, они наконец взяли Теруэль. Пришла весточка и от Мары, правда всего лишь привет, но и это уже было неплохо. Да еще окольными путями дошло до него словечко от Джуры, через полгода он выйдет на свободу, но еще раньше пришлет связного.
Как-то раз снег шел всю ночь, и утром ему пришлось вылезать в окно кухни, поскольку дверь завалило снегом. Он распахнул ставни, все так сверкало, искрилось и сияло в ярком свете солнца, как бывает только в счастливых снах. Выпрыгнув из окна, он принялся медленно кружить на месте, чтобы снова и снова видеть все, что его окружает. Это был чудесный мир, исполненный благодарности, — как хорошо быть, не испытывать никакой тяжести, никогда не разлучаться с нежностью. Ему было почти что больно, казалось чуть ли не насилием разгребать лопатой снег. Да, конечно, падение закончилось, у бездны оказалось дно, и теперь он карабкался вверх. Дома лежали письма, у него в мире так много друзей, и он сегодня же им напишет. Дел — непочатый край! Он ведь обещал Джуре, и нельзя человеку быть одному, нельзя изменять человечеству, этому
В последующие дни Дойно заметил, что он хоть и выздоравливает, но опасность рецидивов еще не миновала. Великая решимость того утра быстро пошла на убыль. Но все же не исчезла бесследно. Дойно начал писать письма, он подготавливал свое возвращение в Вену, в жизнь. Ему было страшно встретиться с друзьями, которых он привлек к движению. Как тяжко, как долго придется им объяснять, почему он их оставил. Как мало осталось тех, кто последовал бы за ним, и как много тех — отравленных горечью и непримиримых, — кто теперь навсегда порвет с ним. Его собственное прошлое восстало против него и лишало силы те слова, которые он хотел сказать друзьям. Не так уж давно, не многим меньше полугода назад, он сам белой ночью в Осло спорил с грустным, отчаявшимся Альбертом Грэфе, говоря:
— Что мы должны им предложить — твое одиночество, мое одиночество?
Он медлил. И вот уже снежный покров напоминает не подвенечную фату, а саван.
Но потом пришел срочный вызов от Штеттена. И он не мог больше медлить. На детских санках он отвез свои вещи в деревню, а оттуда лавочник доставил их на станцию. Сам он пошел пешком так медленно, словно хотел еще продлить отсрочку. Нежность утра была всего лишь воспоминанием, которое быстро блекло. Он был полон страха перед возвращением в жизнь.
И опять глаза у него были закрыты.
Глава третья