— Дети были со мной как-то странно жестоки, такое иногда бывает со стариками, которые остались одни на всем свете, или с жадными бездетными вдовами. Я, конечно, не знала, как надо там улечься, я боялась выпасть на рельсы, и они это заметили. Когда поезд набирал ход, они придвинулись ко мне и отобрали у меня все, еду они тут же умяли, а потом спокойно заснули, как в кровати. А я боялась заснуть, я судорожно вцеплялась в железные прутья. У меня все время было такое чувство, что я вот-вот стукнусь о колеса, то ли сбоку, то ли спереди. Утром, когда поезд стоял на товарной станции, я выползла из-под вагона. Дети открыли глаза и смотрели на меня, наверно, хотели понять, не выдам ли я их железнодорожному ГПУ. Но, видно, они мне доверяли и потому остались спокойно лежать. С тех пор я боюсь детей.
В первый раз Мара заговорила о своем бегстве из России.
— Где это было и что ты дальше сделала? — спросил Дойно.
— Это было уже на Украине. Эти беспризорники были последними, остальные еще раньше подались на юг. Осень прошла быстро, выпал снег, дули страшно холодные ветры. Я нашла склад, раздвижная дверь была неплотно закрыта, и я протиснулась внутрь. Там доверху громоздились скатанные кожи, я взобралась наверх, но не смогла сразу уснуть, я была слишком голодна, измучена, вконец разбита.
— А что потом?
— Зачем об этом говорить? Просто я хотела объяснить, почему я боюсь детей. Помнишь, Дойно, как мы мечтали собрать в Далмации сотни, тысячи детей, основать в социалистическом государстве социалистические детские города? Больше я об этом не мечтаю. Спустя месяц, уже недалеко от Одессы — но я об этом не знала, — я вдруг почувствовала, что Вассо больше нет в живых, — я ошиблась, тогда его еще даже не арестовали — да, вот тут-то я и решилась. Ночью я легла на рельсы. Но поезда все не было, только маневровый локомотив, и он вовремя остановился. Машинист и кочегар были уже пожилые, они позаботились обо мне. Их сочувствие было так велико, что пересилило даже страх перед ГПУ. Они и Вассо бы спасли, но Вассо остался там, в темной каморке, как будто из нее не было выхода.
Подбежал Паули. Внизу женщина продавала мороженое.
— Лучшее на свете мороженое, она сама сказала, — добавил он.
Мара дала ему монетку, он бросился бежать, но тут же вернулся, поцеловал ее, три раза подряд пробормотал «merci» и бросился к мороженщице.
— Но теперь, сейчас, вы уже не боитесь детей? — Вопрос Релли звучал почти что робко, словно она хотела попросить прощения.
— Я даже ночи боюсь, и не только из-за бессонницы. Я больше не доверяю ей и не могу уснуть, пока не начнет светать. В бегах ночи были хуже всего, хотя только они меня и спасали. Днем мне приходилось прятаться. Но может быть, все, что я здесь говорю, и не соответствует действительности. Страх — неверное слово, ужас — тоже. Как это назвать, Дойно?
— Этому, вероятно, нет названия. Видимо, это озноб одиночества и отрезанности от любого будущего. В том, что обычно именуется печалью, можно найти утешительное сострадание к самому себе. Но этот озноб разрушает сострадание, от него каменеет сердце и взгляд тоже. И как отделить такую печаль от страха — быть или не быть?
— Странно, — опять начала Мара, — как самое важное путается с абсолютной ерундой. Кроме мыслей о Вассо меня тогда преследовала такая картина: под елью вся земля засыпана сухими рыжими иголками. И я, когда кончится мое бегство, лягу на эту землю, а головой упрусь в ствол. И все будет теплое — земля, дерево, воздух. Никогда в жизни я так явственно не видела еловых иголок, как на этой воображаемой картине, никогда не ощущала так остро тепло земли. За долгие недели, до встречи с теми двумя пожилыми людьми, это были лучшие минуты.
Она, похоже, задумалась. Потом заговорила уже другим, жестким тоном:
— Джура тебе рассказывал, что Вассо в тюрьме все время мерз. Он умер в холоде. Не забудь повыразительней написать об этом в предисловии! Это очень важно!
— Не забуду, — успокоил ее Дойно. — Я ничего не забуду. Если бы все его рукописи уже были здесь! Мы должны…
Она схватила его руку. Он проследил за ее взглядом. По другой террасе, напротив, к выходу, ведущему к обсерватории, направлялись двое мужчин, оба рослые, один толстый, широкоплечий. Мара медленно разжала руку и сказала:
— Может, я ошиблась, но мне показалось, что это… но лицо я не разглядела. Я хочу в гостиницу, мне надо прилечь.
Дойно оставил полуоткрытой дверь между их двумя комнатами, чтобы Мара не чувствовала себя одиноко. Пусть, если хочет, слушает, о чем говорят мужчины, или читает.