На первой странице богато иллюстрированной вечерней газеты под трехполосным заглавием и подробным подзаголовком была помещена статья о международном конгрессе полицейских, посвященном обмену опытом борьбы с преступниками. Группа на снимке была расположена так: один ряд сидя, два ряда стоя, сплошь мужчины среднего возраста, все в штатском, большинство с добродушной улыбкой на лице. Под фотографией фамилии в строгой последовательности — слева направо, снизу вверх, и среди них «Мирослав Хрватич». Он стоял с краю, в третьем ряду слева, «Славко», пользующийся дурной славой комиссар югославской политической полиции. Лицо на снимке видно было плохо, только сразу можно было определить, что он рослый и широкоплечий. Он единственный на снимке держал перед собой папку, точно щит.
— Да, ты не ошиблась. А теперь иди спать, Мара.
Он слышал, как она легла в постель и погасила свет. Сам он еще читал, прерываясь лишь, чтобы прислушаться: она ровно дышит, наверное, заснула. Он не спеша разделся. Попытался читать в постели, но одна мысль не давала ему сосредоточиться. Он встал, прошел в ее комнату и остановился возле постели. Нет, она не спала, только притворялась спящей. Наверняка тщательно продумывала каждую деталь покушения, не желая, чтоб ей мешали. А если он ее спросит, она, конечно, ни за что не признается.
Он снова оделся и отправился в кафе на углу бульвара. Несмотря на холодную ночь, терраса была полна молодежи, и он с трудом нашел место. До него доносились обрывки разговоров. Справа от него сидела пара — молоденькая, несколько полноватая девушка с плохо прокрашенными рыжими волосами и мужчина постарше, лет двадцати восьми. Он говорил не переставая. Текст был весьма затасканный, поклонник был, видимо, слишком уверен в его воздействии. Но девушка плохо слушала. То и дело поглядывала на улицу, ведущую к Пантеону.
Слева два столика были сдвинуты вместе, и за ними тесно сидели молодые люди и девицы. Разговор вертелся вокруг сюрреализма, революционного духа и России. Один из них решительно заявил:
— И я настаиваю на том, что Днепрострой — это синтез сюрреализма и революции. С него начинается новая эпоха. И что касается меня, то я к ней принадлежу.
— А ГПУ? — вставил кто-то.
— ГПУ? Если бы его не выдумала революция, то его должен был бы выдумать сюрреализм. Повторяю: я сделал выбор.
На ухоженной лужайке Люксембургского сада играли в степной пожар, полагая, будто знают, что это такое. Извращенная революция поставляет им игрушки, сюрреалистические joujoux[93], сделанные из людских костей. Вон то кафе напротив было излюбленным кафе Ленина. Революционер должен мечтать с открытыми глазами, говаривал он. Он приходил сюда усталый, из библиотеки, с бумагами и книгами под мышкой, садился на террасе спиной к Пантеону, вдали видна была Эйфелева башня, перед ним расстилался Люксембургский сад. И тут он мечтал с открытыми глазами. Не о ГПУ.
Один из молодых людей сказал:
— Именно то, что Сталин не похож на великого человека, и доказывает мне, что он величайший человек нашего века, если не всей истории.
Я предоставлю Маре свободу действий, сказал себе Дойно. Разумеется, время, когда выстрелы будили совесть мира, позади. Игроки не хотят больше ничего слушать. Жить в одно время, в одном городе, в одном саду с такими Славко — им это нипочем. И Мара ничего тут не изменит.
Утром Мара попросила его немедленно перебраться в другой отель. Она понимала, что он знает истинную причину, но сказала:
— Если приедет моя тетушка, она захочет сразу же расположиться с удобствами. Кроме того, пожалуйста, в ближайшие дни оставь меня одну. Мне необходимо побыть одной, ты же понимаешь.
Он ответил, не глядя на нее:
— Нужно думать о последствиях. Там начнутся массовые аресты.
— Они всегда начинаются снова и снова, в любом случае. Твой аргумент несостоятелен. И лучше ты ничего не придумаешь, пойми.
Она обняла его, словно перед долгим путешествием.
— Не бойся за меня, — сказала она.
Он ничего не ответил, слова стали абсолютно не нужны.