Лишь теперь, когда почтенная дама уехала из Парижа, он разыскал своих коллег, с которыми был связан долгие годы. После каждой из таких встреч он возвращался взволнованный. Его принимали тепло, с распростертыми объятиями, у него могло даже создаться впечатление, что его здесь давно ждали. Штеттен не переоценивал вежливую преувеличенность дружеских чувств и все-таки испытывал благодарность. Ему полезно было вспомнить, что он не только беженец, обязанный раз в десять дней проводить долгие унизительные часы в префектуре, чтобы получить продление вида на жительство. Впрочем, довольно скоро он смог прекратить эти визиты в полицию, рекомендация одного из его коллег и вмешательство высокопоставленного чиновника из министерства иностранных дел способствовали тому, что он получил наконец оформленное по всем правилам удостоверение личности.
Этот чиновник, специалист по среднеевропейским вопросам, беседовал с ним, входя в любые мелочи, и пытался убедить его, что Гитлер будет представлять серьезную опасность до тех пор, пока он en rodage[95] и пока к нему не привыкнут. Потом, вскоре, а может, уже и сейчас он перестанет быть угрозой необходимому относительному равновесию, потеряет свою динамику, ибо ему, если руководствоваться благоразумием, не к чему больше стремиться, нечего больше выигрывать. На осторожно заданный вопрос чиновник отвечал заверениями, что все им сказанное лишь его личное мнение. Но тон этих заверений создавал впечатление, что сам он и его концепция играют не последнюю роль при принятии важных для его страны решений. Беседа окончилась так же, как и началась — взаимными многословными любезностями.
— Он человек безусловно очень толковый и образованный, вот только в вопросах внешней политики — полный дурак, особенно в том, что касается Средней Европы. Как вы считаете, может быть, чтобы он влиял на своего министра? — спросил Штеттен.
— Ослепление — не глупость, хотя оно еще опаснее глупости, — отвечал Дойно. — Подавляющее большинство французов нуждается в таком ослеплении, в нем оно черпает ежедневную порцию надежды, что можно будет остаться великой державой, не вступив в войну и даже не оказав сопротивления. Они живут, уповая на «чудо на Марне», без войны. Мудрость — к тому же весьма неуместная — басен Лафонтена — негодное основание для политики двадцатого века.
— Ну, подобные феномены мы изучали уже давным-давно. Когда какая-то нация начинает деградировать, то ее старый, надежный опыт становится источником опаснейших заблуждений. Но давайте сперва подумаем о себе. Если этот человек и в самом деле вершит политику Франции, то мы не можем оставаться здесь больше недели. Дион, начинайте собирать чемоданы!
— Ничего еще не известно, — отступил немного Дойно. — И потом, вам здесь так хорошо. Мы оба принадлежим к людям, которые всегда бегут слишком поздно. Можно изменять и гораздо большим своим достоинствам, но уж своим ошибкам люди как правило хранят верность. У гестапо есть шанс, можно сказать, все шансы сцапать нас в Париже.
Они оба засмеялись, словно над веселой шуткой. Ирония происходящего не теряла для них привлекательности, даже когда они были ее жертвами.
Профессор Рауль Верле, специалист по европейской истории второй половины девятнадцатого века, был одним из немногих французских коллег, с которыми Штеттен продолжал общаться и после первой встречи. Они знали друг друга еще по Вене, где Верле, будучи на шесть лет моложе Штеттена, проучился несколько семестров. Он родился в Эльзасе, родной его язык был немецкий, когда началась война, он уклонился от службы в германской армии, бежал в Швейцарию, а потом, правда уже в 1916 году, встал на сторону Франции.
Оба теперь гораздо больше нравились друг другу, нежели раньше, частенько вместе обедали, гуляли, страстно спорили, случалось, ссорились, потом писали друг другу записки, выясняя недоразумения, и отправляли срочной почтой, так называемой Pneus[96], каждый из них благородно брал вину на себя. Это была дружба мальчишек, старых мальчишек.
Так прошел месяц, а потом дружба заметно остыла. Тому было немало причин: несходство мнений по политическим и военным вопросам, расхождения по поводу Павла Самосатского, личности Атанасиуса, достоверности Святого Григория из Тура, споры о праве рабочих на 40-часовую рабочую неделю и оплаченный отпуск, о деле Дрейфуса, о личности автора или авторов «Илиады» и «Одиссеи». Но решающим было появление Альберта Грэфе. Штеттен сразу же проникся к нему глубокой симпатией и величайшим доверием к его умственным способностям. Верле же после первой встречи с Грэфе не скрывал своего разочарования. Он не нашел в этом рабочем ничего, что могло бы его заинтересовать. Штеттен не простил ему такого отношения.