Верле пригласил Дойно к обеду, хотел узнать у него, на чем зиждется та власть, которую этот «sinistre»[97] человек имеет над Штеттеном. Так ему стала известна судьба Альберта — как тот был выдан гестапо, как терпел пытки на допросах, как, брошенный друзьями в беде, сносил муки и унижения, как он наконец нашел в себе мужество вырваться из концлагеря, только потому, что хотел узнать правду. То благородство, сила и несгибаемость характера, которые Альберт проявлял и в эмиграции, были известны Штеттену и, естественно, не могли оставить его равнодушным.
— Не понимаю, — возразил Верле, — разнообразие и даже интенсивность пережитого не могут придать человеку какую-то особую ценность. Насколько я понимаю, здесь речь идет о простом, пусть не глупом, но необразованном рабочем, по всей вероятности, сверх меры упрямом и, боюсь, даже узколобом. И это производит на вашего старого учителя такое впечатление, что он просиживает с господином Грэфе долгие часы и внимает ему так, словно тот может Бог весть чему его научить?
— События этого года вынуждают Штеттена испытывать людей — насколько они способны противостоять все увеличивающемуся нажиму времени. Любовь к истине — этого уже недостаточно, чтобы придать человеку ценность.
Верле собирался выпить совсем немного, графина вина должно было бы хватить, однако он разволновался, говорил больше и горячее, чем это было ему свойственно, и потому вскоре ему пришлось заказать второй графин, а там и третий.
— Чего я терпеть не могу, так это смешения причин и мотивов, — закончил Верле свою длинную и пылкую речь. — Раньше со Штеттеном все было ясно, подчас даже слишком ясно, а теперь все затуманилось. Вот, к примеру, скажите мне, какое отношение имеет к нему Павел Самосатский? Во-первых, он никогда не занимался третьим веком, во-вторых, слишком многочисленные, к сожалению, сферы его интересов вообще не связаны с историей христианства, в-третьих…
— А что же он такого говорит об этом Павле? — спросил Дойно.
— Говорит? Это вообще не то слово. Он выстроил целую систему для защиты этого со смехом и позором изгнанного патриарха Антиохии, сделал из него героя, громадную фигуру. Он увязывает троцкизм и сталинизм со столкновениями религий и сект в третьем и четвертом столетии, утверждает, будто бы потоки клеветы всегда низвергались на всех истинных христиан, он держит сторону эбионитов — слышали вы что-нибудь более безумное? Что общего между каким-то Троцким и тем антиохийским священником и, с другой стороны, какое отношение специалист по пятнадцатому и шестнадцатому векам имеет к истории церкви третьего века? И наконец, кто может что-то точно знать об этом Павле? Несколько строчек у Евсевия дают основания разве что для смутных догадок. Признайтесь честно, это вы подкинули Штеттену историю с Павлом Самосатским? Ха-ха-ха, да это же очень забавно, вы, еврей, коммунист, пытаетесь реабилитировать какого-то патриарха из третьего века.
— В горах, — задумчиво начал Дойно, — человек знает, что иной раз лишь после долгих блужданий сможет добраться туда, откуда он впервые правильно, то есть в истинной конфигурации, увидит исходный пункт своего путешествия. Пропасть разделяет — или, если хотите, связывает — оба пункта. Мы первое, исторически сознательное поколение, живущее в состоянии перманентной катастрофы: над пропастями, которые так или иначе соединятся в одну-единственную…
— Странно, столько всегда слышишь жалоб на нищету эмиграции, представляешь ее себе задавленной будничными заботами, а потом оказывается, что вас лишает сна несправедливость, допущенная тысяча семьсот лет тому назад в отношении какого-то отщепенца-священника.
— Это не так уж странно, как вам кажется. Эмиграция — состояние, которое вырабатывает у человека всеобъемлющую аллергию к любой несправедливости, к любому унижению. Политический беженец начинает среди забытых могил искать союзников, если их нет среди современников, их либо мало, либо они недостаточно мужественны.
— Я просто не могу это слышать, так же как не могу смотреть скабрезные картинки — меня это только зря нервирует. Вернемся лучше к этому рабочему, Грэфе. В сущности, вы знаете о нем не больше, чем о тогдашнем патриархе Антиохии. Ибо, — Верле предостерегающе поднял указательный палец, а опустить его позабыл, он был все-таки немного навеселе, он вообще легко пьянел, — ибо это рискованная штука, по действию судить о мотивах. Потому-то я всегда и говорю: мы, историки, имеем дело с деяниями и обстоятельствами, с причинами в лучшем случае, но не с мотивами. Вы следите за моей мыслью?
Верле наклонился так, что грудью почти лег на столик, его широкая лысая голова ткнулась в грудь Дойно.
— А теперь скажите мне прямо, признайтесь, что вы просто сами не знаете, почему этот Альберт Грэфе так великолепно вел себя? И вы хотите объяснить мне психологию Павла Самосатского? Ха-ха-ха!