Она спокойно смотрела на него. У нее были широко расставленные большие темные глаза под высокими дугами бровей и округлое оливкового цвета лицо с отчетливо выступающими скулами. Женщина тридцати двух лет, привыкшая, что проходит неделя за неделей, но никто так и не взглянул на нее, не возгорелся желанием. В застиранном синем платье. Косы неряшливо закручены в пучок. Она не постарела с тех пор и не подурнела, подумал он, но отреклась от своей молодости, покинула ее, как покидают место, где слишком долго пришлось ждать того, кто так и не подал о себе вести.
— Мне кажется, я старше тебя лет на шестнадцать, Люба, но я не настолько стар, чтобы не иметь детей. Я, собственно, хочу начать все совершенно заново — во всех отношениях.
Она покачала головой, откашлялась и наконец сказала:
— Нет. Нет. Вы не писали мне, у вас не было никакой жалости ко мне. А теперь, когда вы больше не нужны мне, когда я больше не люблю вас, теперь вы приходите. Это чистая случайность.
— Но теперь я тот, кого нужно пожалеть.
— Это неправда, и кроме того, вы не любите меня.
— Тут ты права, — сказал Джура. Пора ставить точку, подумал он, сцена разыграна до конца. Да и вообще все сплошной эпилог. В парике и траурном одеянии на собственные похороны. После меня останутся три супруги, но ни одной вдовы. — Это правда, Люба, я не люблю тебя. Но в этом и заключалось бы, собственно, новое для меня. Пирамида всегда стояла вершиной вниз, на острие, первое мгновение — полное счастье, начало — насыщение им. Второй глоток всегда был плох, как отрава, и омерзителен, как помои. С тобой все будет по-другому — жизнь с тобой я буду мерить не мгновениями, а годами. Поверь мне, потом я полюблю тебя, если они до того не повесят меня.
Она молча убирала со стола, потом привела в порядок комнаты. Вернувшись, занялась ковром. Он видел по ней, что она плакала.
Он попросил бумагу, чтобы написать Преведини. После обеда он спал. Потом пришел Гезерич, чтобы обговорить, как лучше подготовиться к поездке. Позже, за ужином, Джура был в превосходном расположении духа. Он рассказывал разные истории, одни из них трогали Любу, другие смешили. И вид у него теперь был прежний. Гезерич сбрил ему бороду. Хорошо, что он не говорил больше о женитьбе. И Мару он больше не поминал и не говорил о том, что отправляется в смертельно опасный путь.
Эту ночь он опять спал одетым. Она напрасно прислушивалась к его дыханию. Он спал как младенец. Потом она услышала, как он встал, прошел на кухню, а потом вернулся назад, к себе. И тихо разговаривал сам с собой. Она знала: это означает, что он пишет. Она разобрала только отдельные слова.
Было светло как днем, когда она проснулась. На кухонном столе она нашла стопку исписанных листов бумаги и рядом письмо. Джура просил ее хорошо спрятать и сохранить его рукопись и передать ее Дойно, когда тот наконец приедет. За ту боль, что он причинил ей когда-то и сейчас, она должна простить его. «В тот критический момент жизни, когда перестаешь сам себя спрашивать: что же еще произойдет со мной? — а начинаешь раздумывать: что же со мной произошло? чем я наполнил свою жизнь? — тогда проще простого впасть в панику». В конце он благодарил ее за все. На сей раз он даже не обещает ей писать, добавил он напоследок.
Она полистала рукопись, почитала тут и там отдельные куски, нет, это не имело к ней никакого отношения. Сложила рукопись и письмо в картонную коробку, в которой хранила фотографии, убрав все на самое дно. Вышла, посмотрела на море, а потом на остров. Был пасмурный, но теплый день. Дул сирокко. Она повернулась и посмотрела в другую сторону, на дом Бугата и Гезерича. Все дома были полны людей. Ее дом опять опустел.
Пора было разводить огонь.
Пять дней спустя в дождливые предвечерние сумерки Джура был арестован на главной улице в Загребе. Он стоял в музыкальном магазине и прослушивал как раз пластинку с записями старой исполнительницы народных песен. Песня служила опознавательным знаком, молодой человек — один из группы сльемитов — должен был после этого заговорить с ним.
На его плечи легли тяжелые руки, он быстро обернулся. Лица обоих мужчин расслабились, только когда они связали ему руки. Одновременно со страхом, обуявшим его, он почувствовал и облегчение, правда, очень слабое, будто одним чудовищным рывком с его плеч сняли непомерно тяжелую ношу. Потом, в камере, это ощущение исчезло, им полностью завладел страх: его чувствами, мыслями, телом. На следующее утро он был уверен, что его предал юноша, с которым он должен был встретиться в магазине. Но по вопросам, какими они весь день бомбили его, он понял, что им ничего неизвестно про юношу. Угрозами, обещаниями они хотели принудить его выдать им имя и адрес или, по крайней мере, приметы сльемита. Они не били его, они только пинали его от одного к другому, орали на него и непристойно обзывали.