Я буду ждать вас в обычный час в любой день, когда бы вы ни пришли, говорил профессор. «Обычным» этот час стал тринадцать лет назад. В половине девятого утра, после того как со стола убирали завтрак, он хотел видеть у себя своего ученика, «гордого Диона»[25], как он его называл.
Однако в этом коротком письме, где профессор вызывал его к себе в обычный час, как только пути снова приведут его в Виндобону[26], вместо привычного «мой милый гордый Дион» впервые стояло сухое и далекое: «Дорогой Денис Фабер».
Значит, старый Штеттен злился. И все же в обычный час он, вероятно, снова приветствует его словами: «Я чувствовал, что вы сегодня придете». Профессор не лгал, он действительно ожидал его каждый день.
Было еще очень рано; Дойно пообещал себе, что на этот раз биографической прогулки не будет, что камни мостовых не превратятся в памятники истекших лет, что углы улиц, скамейки в парке и трамвайные остановки не станут началом бесконечной цепочки воспоминаний, которыми сковывает человека его прошлое.
Неужели в городе с тех пор ничего не изменилось? Увы, нет — и слава богу! Вена останется Веной, как по-прежнему распевают завсегдатаи винных погребков, и ведь она действительно все та же, эта чертова Вена. Но была и другая, которую Дойно любил. И говорить об этом боялся — так велика была его любовь к ней.
Профессор Штеттен был частью той, другой Вены — как Венский лес, как церковь миноритов, как площадь императора Иосифа и рабочие районы за зеленым поясом. «Если старик умрет, умрет и частица той Вены, которая живет в моей душе».
Теперь этот худенький, небольшого роста человек с выкрашенной в черный цвет сединой, огромными усами и маленькими глазками, детская голубизна которых придавала самым ироничным его высказываниям безобидный оттенок, историк и философ барон фон Штеттен больше не интересовал горожан, однако были времена, когда каждое публично сказанное им слово вызывало скандал — даже если и в самом деле было безобидным, служа лишь введением к последующей речи или извинением по поводу предыдущих высказываний.
Второй сын в чрезвычайно приличной и добропорядочно-незаметной семье крупного чиновника из старого дворянского рода в начале своей академической карьеры — а было это еще в конце прошлого века — казался всем эдаким умником-недотепой. Однако вскоре выяснилось, что он отнюдь не по наивности задает свои провокационные вопросы и высмеивает освященные традицией взгляды и институты, даже издевается над ними, что он отнюдь не по глупости нападает и на противную сторону — на приверженцев обновленческих реформ. Он бросает вызов всем и вся просто потому, что это доставляет ему удовольствие, говорили одни; потому, что хочет выделиться и прикрыть тем самым свою научную несостоятельность или лень, а заодно привлечь побольше публики, считали другие его коллеги. К ним присоединялось большинство остальных, когда нужно было голосовать против избрания его деканом.
Его диссертация, как, впрочем, и последующие мелкие статьи, вызывала лишь скромный интерес специалистов, круг которых по природе своей довольно узок. Она была целиком посвящена исследованию средневекового хозяйства и его развития, главным образом во Фландрии, в Провансе и Северной Италии. Однако затем сапожник взялся судить выше сапога, в чем его неоднократно упрекали критики. Черт, что ли, его дернул померяться силами с известными экономистами и светилами в области государства и права. Если бы он хоть ограничился вежливой критикой в их адрес после приличествующего их рангу неоднократного упоминания заслуг! Но он сделал худшее, что только можно было придумать: он вообще не упомянул ни их имен, ни работ, как будто не принимал их всерьез. Потом настала очередь его непосредственных коллег, потом — историков-философов. Если считать и мелкие замечания, то его критики не избежал ни один факультет.
Общественное значение, однако, скандал приобрел лишь тогда, когда Штеттен осмелился напасть на императорский дом. При дворе, видимо, решили не опускаться до ссоры с этим назойливым невеждой, его выпад просто проигнорировали, но коллеги не оставили его незамеченным и выразили свое недоумение по поводу недопустимых измышлений профессора фон Штеттена в вежливой, но достаточно недвусмысленной форме.
Объявить Штеттена социалистом было, конечно, заманчиво, но более чем сложно. Хотя он цитировал Маркса, Фридриха Энгельса и даже иногда соглашался с ними, однако его насмешки почти никогда не щадили ни их последователей, довольно многочисленных среди его слушателей, на удивление пестрых по своему составу, ни того политического движения, которое называло себя именем Маркса.
Штеттен был против войны; во время революции он был против революции. Он всегда был против того, «чем как раз упивалась эпоха, чтобы потом иметь основания называть себя великой», как он говорил.