Веефомит сел на холодный асфальт, перекрестился, захохотал и заплакал, превратившись в ребенка шести с половиной лет.
* * *
С тех пор, как Леонид Павлович разучился говорить, время остановилось. Мир для него открывался заново. Каждое усвоенное понятие возвращалось наполненное чувственным смыслом. "Это свет! - указывал он рукой на солнечный зайчик, и свет значил для него нечто иное, чем просто свет. Солнечный зайчик, простор неба, глаза людей и весь мир теперь умещались в слове "свет" и были так же одушевлены, как и его рука. Слово стало для него, как движение. И он мычал, пытаясь соединить понятия. Леонид Павлович рождался из пены прожитой жизни. Такое случается не часто. Он глазел на мир вокруг себя и припоминал: кто моя мать? Где мой отец? Зачем эта Светлана Петровна зовет меня мужем? Почему я писатель? Кто такой Кузя? И он капризно плакал, бессильный найти нужные понятия, чтобы ответить на эти детские вопросы.
Так уж получилось, что он поспешно завершил одну из систем своей судьбы, но биологические часы не останавливались, а к иным системам нужно было возвращаться.
И однажды, ощупав и исследовав себя извне с помощью маленького зеркальца и обнаружив на своем почему-то большом теле волосяной покров и явно сформировавшиеся признаки пола, Леонид Павлович попытался наложить на себя руки. В этом позорном намерении его уличила Светлана Петровна, увидевшая, как голова мужа странно подергивается под подушкой. Он толкал цветастую ткань в рот, слезы катились по его небритым щекам.
- Гы-ы, вы-э, жы-ы! - кричал Леонид Павлович, умоляя вернуть орудие казни.
- Мало мне неудачника, ещё не хватало тут покойников, - пристыдила жена.
Она давно поняла, что церемониться с душевнобольным нечего, и как здоровый человек не испытывала к нему ничего, кроме брезгливости. Она верила врачам, которые убеждали в благополучном исходе, и у неё все чаще возникали приступы открытой злобы, как только она вспоминала свои попытки возобновить истинно супружеские отношения. Никогда уже она не сможет простить дикого визга в ночи и полнейшего равнодушия к её урокам припоминаний. Она бы с облегчением сдала его, где таких принимают, если бы не его имя, знакомые и деньги. И к тому же ей мешала совесть, особенно чужая.
А самого Леонида Павловича давно уже перестали навещать. Как буквальный выродок он вызывал мрачные настроения и заставлял думать о чем-то неустойчивом и несваримом. Собратья по перу его боялись и не упоминали всуе его имя. Он и для врачей был загадкой и игрой природы. Теперь он интересовал их, как обещание научных открытий и кое-где раздавались предложения заспиртовать хотя бы мозг этого несчастного, но великого ранее человека. Но никто не знал о самом главном несчастье Леонида Павловича, и слава богу, ибо тогда ему было бы не миновать срочной изоляции ради того, чтобы научный мир и все любопытствующее человечество вздыбилось от потрясающей сенсации.
И Леонид Павлович, безумный и немощный, не находя слов для определения причин скрытности и страхов, скрывал самое невероятное из того, что обнаружилось у него при исследовании своего тела извне. Всего неделю назад, рассматривая картинки с изображениями зверей и людей, Леонид Павлович задавался вопросом, к какому виду он сам относится. Он ещё раз придирчиво осмотрел свое тело и сравнил с рисунком, где изображался голый человек. Вроде бы он мог претендовать на это определение. Рядом с человеком он увидел подобного ему, стоящего на четырех конечностях. Леонид Павлович ещё не научился читать и не знал, что это обезьяна. У неё было все то же, кроме одной детали: у неё был хвост. И эта разница волновала Леонида Павловича. Одной рукой он залез под одеяло и обнаружил маленький выступ, совсем не похожий на хвост. Он успокоился и в ту же ночь хозяин-мозг позабавил его сном, который можно было бы назвать кризисом его болезни.