И довольный ответом я пошел по аллее. И уже отошел шагов на двадцать, когда раздался тонкий крик тучного человека:
- Поп! Чертов поп! Чтобы ты подавился своими ворованными функциями! Монах шелудивый!
Я инстинктивно пригнулся, и вовремя - надо мной пролетел кусок дерна. К философу подскочила рыжая Зинаида, держала его, а он вырывался и сыпал в меня черными проклятиями. Я ускорил шаг. Но он догнал меня на выходе из скверика, и я испуганно попятился, когда он загородил мне дорогу и сунул в лицо фигу:
- Я не убегаю! - торжествовал он, - вы передрали мои теории и теперь выдаете за свои, погоняя и меня, как осла! Я не убегу! Я возвращаюсь в 1999 год, ясно? - орал он, брызжа в меня слюной. - Я вам устрою кузькину мать. Шептуны, понимаешь. Я разведусь и буду жить в будке, как собака. Я так хочу. Я не подчиняюсь вашим моделям! Нет, ты говорил, что любишь кошек, хорошо, я буду лежать на половичке твоего дома, как последняя кошка!
Он толкал мне в лицо фигу, и если бы не Зинаида!...Она схватила мужа за руку, пытаясь ликвидировать фигу, и успевала говорить мне:
- Простите его! Бросьте, Веефомит, свои шуточки! Зачем вы сами на себя натравливаете слабых людей? Хватит, старого не вернешь. Он не изменится. Зачем он вам, сводите с ума других, дайте нам спокойно дожить, перечеркните эти страницы. Я вас прошу!
- Ладно, - пообещал я, перечеркну.
- Только попробуй! - кричал философ. - Это ей теперь все равно, с каким дерьмом доживать! Только попробуй, я тебе все окна повышибаю, собственной кровью залью твои страницы!
- А я об этом не напишу, - сказал я и показал язык, очень уж раздражал меня этот Цицерон.
И тут он удивил меня: упал на колени, как умел только он один, Зинаида с горестным воплем пыталась поднять его, а он плакал и умолял не вычеркивать страниц. И я бы остался неумолим, если бы не один эпизод. Зинаида дернула его за пиджак с такой силой, что карман оторвался, и кусок ткани остался у неё в руках, а на желтые листья высыпались разные личные вещи философа. Какая-то упаковочка с таблетками, зубочистка, скомканный носовой платок, две конфетки, два помятых билета, денежка и блестящая ручка. Ничто уже не может меня разжалобить так, как все эти индивидуальные тряпочки и бумажки, крохотные элементы интимной привязанности к социальной зависимости. Этот бытовизм и младенческие соблазны сближают нас всех, гигантских и крошечных, и делают простыми и понятными друг для друга хотя бы иногда. Вдруг представляешь, как все эти вещицы сделаются личными не живого человека, а покойника. И тогда становишься мягким, как сама эта тряпочка, и согласен идти на любой компромисс, потому что отстаивание всяких убеждений становится реальной жестокостью, человекоубийством. Хорошо, что у него оказались эти вещицы. У других и таких нет. Да и кто он мне, этот философ? Не друг, не пенсионер юности и невольный соучастник, так что с него требовать, зачем менять? Ведь все, что я ему говорил, для меня одного полно смысла, и его жизнь, его противление - для меня и без меня не есть, не облечено этой властью, откуда пока лишь и могут возникать миры. Что с того, если бы мои слова подхватил он и стал выговаривать одну за другой безжизненные фразы о назначения творчества, обо всем, что я видел и понял, что с того, если бы его постепенно зауважали, и он через это что-нибудь да получил, как-нибудь да обосновался.
Я бы разом простил философу все и оставил его в покое, но тут вспомнил, что он часть меня, и решил проверить, могу ли я быть в нем какой-то частью:
- Вы любите Трушкина?
Зинаида вытянулась в струнку и подсказала:
- Это тот, сказочник, про кота и дуб написал.
- Знаю, - буркнул философ, быстро собрал рассыпанные вещи и встал с колен. - Кроме животных я никого не люблю! А людей я ценю. Про кота и дуб мне нравится, и в целом его жизнь любопытна, как опыт.
- Не густо, но смело, - отвечал я с улыбкой, - для начала хватит. Я оставлю страницы в покое. Можете перемещаться во времени по собственному усмотрению.
Он пылко пожал мне руку, и оба мы сконфузились, почувствовав, как ситуация достигает мечтаний идиота, перекинулись колкими шутками, и я, не прощаясь, удалился по своим более перспективным делам.
* * *
Кузьма Бенедиктович собрался и уже вышел на лестничную площадку, когда вспомнил, что забыл трубку. Тогда он вернулся и взял её со стола. Он сделал это по привычке, хотя проклятая трубка ему давно не была нужна. Он шел через город и думал, что подчиняется не своей воле в последний раз.
"Нужно было миллиарды лет оплодотворять плоть, чтобы однажды понять, зачем это делается", - улыбнулся он, и поясница дала о себе знать.
Кузьма Бенедиктович суеверно сплюнул. Эта мысль явилась продолжением давнего разговора со Строевым. Леонид Павлович возбужденно кричал: