С увлечением историей дело шло из рук вон смешно. Кузьма опасался, что Максим свихнется, и избегал с ним встречаться. Но у Кузьмы тогда был здорово подвешен язык, его самого куда-то несло, и мысли возникали и гасли мгновенно, он не мог без постоянного общения, и на первого встречного обрушивался каскад философских вопросов.
А у Макси мысль раскручивалась и закручивалась с трудом. Его сознание не в силах было вместить хотя бы какую-то составную часть целого. Вначале он пугал Кузьму тем, что, сказав два-три слова, не мог вспомнить, зачем их говорил. На такую работу мозга можно было смотреть лишь с состраданием.
Нет, Кузьма не брался делать из Максима героя, он вообще не думал о перспективах его развития, было не до него. Так же, как и никому не было дела до Кузьмы.
Максим путался под ногами. Он работал на каком-то предприятии кем-то посменно и в свободное время топтался на кухне в квартире, которую снимали Веефомит с москвичкой и Кузьма. Последний часто впадал в состоянии меланхолии и мизантропии, тогда и Максиму перепадало, хотя он вряд ли понимал колкие шуточки и иронию.
Зато Веефомит понимал все как нужно и даже более остро, чем требовалось. Не было покоя ему с Кузьмой, рушились любые ценности, Кузьма заставлял плыть без опоры. Веефомит дивился на его острый всюду снующий ум. И боялся за москвичку. Что-то коренное произошло с ней, когда они познакомились на этой квартире с Кузьмой. Она становилась все безжизненнее и бледнее, апатия одолевала её. Она стала рассеянной и замкнутой. А ведь Валера помнил, как она раньше хохотала. Естественно, он ревновал. Кузьма же, наученный горьким опытом, посмеивался над её странными взглядами и говорил Веефомиту, что молодым необходимо завести ребенка, раз такое дело. Всего лишь. А она смотрела и смотрела на него, так что Веефомит не выдержал и поговорил с ней "серьезно". Она отвечала, что сама не понимает, что с ней, что ей странно кажется, будто она уже видела Кузьму, и вот её преследуют навязчивые вопросы: "где видела?", "что она ему должна сказать?". Так они и не разобрались. И Веефомит уже с неприязнью посматривал на раздавшегося в плечах Кузьму, который был крепок и смугл после скитаний по стране, где были и тайга и реки и озера.
Болела Москвичка. И Веефомит был хорош и юн, но слишком близко к Кузьме она оказалась, и почувствовала в нем жар. Она бы не сказала, что это за жар, но именно это - чувство огня, скрытого под оболочкой, тайного пламени в нем - она ощутила остро, и этот жар мучил её чем-то невысказанным. Ей все-таки повезло с Веефомитом, и многие осудили бы её за глупость и ветреность. Но она была открытее других, которые боялись остаться одни. Чья-то железная воля и дарованное ей чутье заставляли отречься от всего прежнего и тогда уже принять, оценить то, что могла оценить только она. Она бы, наверное, сказала, что именно для этого она родилась и жила. Веефомиту временами чудилось, что она меняет кожу. Теперь у них все не ладилось. Ей было с ним неинтересно, ей было жаль его. Утекало от Веефомита его прежнее достоинство. Он смотрел, как она смотрит на Кузьму, как она его слушает, какая она теперь - ещё более таинственная и красивая, чем тогда, когда он в первый раз позвонил, а она открыла и стояла перед ним, как сама судьба, вышедшая из тонкой паутины фантазии, созданной неизвестно кем и зачем, - он смотрел, видя, как она тает на глазах, и чувствовал себя Макси, сидящим здесь же на кухне, слушающим Кузьму и пытающимся собрать воедино причины и следствия устремленной в прозрачность мысли, и так же, как москвичка, он не находил себе покоя, пытаясь вспомнить давний, знакомый и всевбирающий образ из сна или из реальности.
- То был демон раздражения и несчастья. - Новая болезнь - кредомания. - При вбивании гвоздей в штукатурку, она часто трескается. Чтобы избежать трещин, опустите предварительно гвоздь в горячую воду или расплавленный парафин, а потом вбивайте. - Зачем кошке золотой век (к спору о равенстве)? - Копилин отбыл в Америку. - Когда на реке становится лед, ступая на него, испытываешь безотчетную радость. - Эры: кайнозой - параной.
* * *
Теперь уже не знают, что многие люди в восьмидесятых не желали трудиться. Хотели быть, иметь, пользоваться, но не производить материальных благ. Этот феномен и по сей день как следует не изучен. И ещё в 1997 году имелись отголоски тех настроений, которые и теперь можно наблюдать, но уже в иных - гармоничных формах. Я, как летописец, напрягаю память и вспоминаю, что моменты иждивенчества наблюдались сплошь и рядом; и даже у тех, кто трудился, в голове стойко держалось желание все бросить, лечь, поплевать в потолок, посмотреть телевизор, выспаться, поесть вкусненько, выйти на улицу и поболтать с приятелями о том, как мало производится добротных вещей, какая всюду бесхозяйственность, как жутко ущемлены интересы молодых и куда это весь мир катится. Трудно теперь представить, что подобное имело когда-то место в истории нашего развития!