И тут выскочила толпа ряженых и обрядила нас в костюмы. Меня посадили на мотоцикл, и в костюме юродивого я уродливо помчался в разбегающуюся толпу. С диким ревом несся я по улицам и видел весь этот фейерверк огней, чудес и таинств. Мне казалось, что я лечу, и, наверное, я летел, пока не врезался в дерево на окраине города. Здесь меня уже встречали. Жители ближних деревень устремлялись в город. Они были разодеты в свои лучшие одежды, и их земляные руки подняли и обтерли меня, а их картофельные лица сегодня мерцали, как осколки разлетевшейся луны.
Мы возвращались в изможденный весельем город, и я, наконец, понял, что это перевал. И обезьяны и раскрепощение, и воспоминания о жалком прошлом вся эта втиснутая в рамки времени суета подошла к границам заповедного безвременья. Мы все теперь казались страшно юны, и жизнь подошла к нам вплотную, устроив снегопад из полчищ дразнящих снежинок-явлений, где нет ни одной похожей. Я увидел свой роман, забыто лежащий на столе, в комнате, где меня нет, и в голове моей стало тихо-тихо, и в тот же миг произошел перелом.
Все те же люди и звери шагали по улицам города, они все пели и плясали, и в дневном свете их лица сделались усталы, а морды - зловещи. Все ещё звенели трубы и было много шаров и таинств, и причуд стало меньше, когда в барабанном бое я уловил объединивший всех бравурный ритм наркотического марша. Он все усиливался, а праздное шествие упорядочивалось, голоса смолкали, плечи выпрямлялись, а в глазах появлялось упрямство - и вот уже не просто гаденькая дробь, а мерзостно-всевластный, протяжный вой, до предела натягивающий в сердцах струны общности и единства.
Теперь шли в ногу, с остервенением вбивая подошвы в асфальт, и город подбрасывало от этих ударов, а мальчишки бежали мимо меня в онемевшее будущие. Это был последний аккорд феерии, когда по центральной площади, чеканя шаг, под крышами возбуждающих знамен, проходили влившиеся в желанные формы полчища. И все было закономерно и правильно. Я смотрел на каменные стены домов и на удовлетворенных соплеменников, и ни о чем не жалел. За долгую жизнь мне уже приходилось видеть разорванные голодными хищниками туши животных и проглоченные чувства мечтателей, медленно переваривающиеся в желудках победителей, таких приятных и гладких на ощупь. От пришедшей ясности и усталости у меня подкашивались ноги, я опустился на асфальт, где лежало расплющенное лицо Бенедиктыча, и меня весь этот фокус рассмешил так, что захотелось тут же плюнуть в морду философа. Но её, по счастью, рядом не оказалось.
* * *
Философ любил работать, когда вокруг много шума. Он отгораживался от мира стеной глухоты и уходил в себя. А в тишине у него резко падала работоспособность. Он начинал вслушиваться в беззвучие и чем больше вслушивался, тем быстрее утекал в пугающую пустоту. Тогда он включал погромче музыку и возвращался к себе, к своим типам, к чувству благодарности Зинаиде, за то, что она выбрала из всех его, и за её понимание.
Он никогда не задумывался что больше ценит - сам процесс отключения и ухода в себя, когда мозг работает вне усилий собственной воли, а рука автомат, или те истины, которые открыты и которые суждено открыть. Философ твердо знал одно: человечество прошло долгий путь от невежества до употребления многих видов материи и энергий, но так и не дало ответа на вопрос: зачем человек делает, творит и вообще дышит.
Философ смотрел далеко назад и пытался разглядеть взорвавшуюся точку, породившую бесконечное количество массы. Он то верил во взрыв, то насмехался над уверовавшими в него. Порой он зримо видел эту мифическую точку, которая вот-вот должна набухнуть от какого-то не менее мифического воздействия и лопнуть для созревания плодов с семенами точно таких же точек. О созревании плодов философ ещё не думал, но то, что взрыв как бы был и в то же время его как бы не было, допускал.
Зинаида не мешала ему. Они забрали Любомирчика, и теперь она целыми днями гуляла с ним, приобщая сына к вечности. Она была благодарна Веефомиту, который после перевала перестал называть мужа философом Грубой Дырки и если раздражался, то дразнил его Нектонием, а в обычном состоянии нарекал философом. По её мнению, такая перемена означала признание философских способностей мужа,
Коллеги теперь часто сходились и спорили до полночи, так как оба давно не работали в училище и отчитывались о результатах и объемах деятельности только перед собой. Зинаида любила присутствовать при встречах, если даже Веефомит начинал ядовито фантазировать:
- Ты, Нектоний, конечно относишь себя к познавательному типу, и с этим трудно не согласиться. Но что это за явление, когда познавательный тип сюсюкается и заискивает, когда он при всех своих достоинствах скатывается до истеричного визга, банальнейшего крика души?
- Среда топчет, - бормотал философ, а Веефомит продолжает язвить: