Филадельфов был очень некрасив: приземистый, сутуловатый, в полотняной косоворотке с пояском, с лицом мордовского типа, с белокурой бородкой «а ля Христос» и длинными, слегка вьющимися густыми волосами. Но некрасивое скуластое лицо это было полно ума, оживления и выразительности. Он часто смеялся и все время шутил, но чувствовалось, что человек этот может шутить с самым беспечным видом даже тогда, когда ему вовсе не до того.
Молодая миловидная женщина была, по-видимому, его женой. Антонина встретила своих приятелей, смеясь и ласкательно рекомендуя их:
– Бушуйчик, Буслайчик, Фита! журналисты наши!
– Да они у вас дикие совсем! – шутила хозяйка. – Товарищи, пойдем к чайному столу.
Высокий брюнет, здороваясь с молодежью, не назвал себя. На нем была хорошая пиджачная пара, крахмальная манишка.
Васька заранее предупредил своих воспитанников, что у Филадельфова бывают только поднадзорные и за знакомство с ними можно вылететь из института.
Филадельфов нигде не служил, жил неизвестно на какие средства, находился под гласным надзором, а в прошлом участвовал в знаменитом процессе «ста девяносто трех».
За столом обменивались шутками, шутил и Филадельфов. Звали его Василием Васильевичем. Он говорил весело, остроумно, иногда забавно, вызывая невольные взрывы общего смеха, и через несколько минут заставил всех слушать себя. Речь его была блестящей, остроумной импровизацией в духе статей Салтыкова-Щедрина, лилась картинно, образно, ярко, сверкая неожиданно меткой сатирой. В забавно-остроумной форме он говорил, в сущности, об очень серьезных вещах, высмеивая царя Охрияна Охрияновича и рать его татарскую, силищу жандармскую. Говорил о народе и народниках, о терроре, в успешность которого более не верил после хождения в народ.
Он осмеивал веру народнической интеллигенции в скорое пришествие русской революции, вышучивал не без скрытой боли и пережитые им самим ошибки.
– Когда мы ходили в народ, – усмехаясь, говорил Филадельфов, – то у нас относительно этой самой – прости господи!.. – скорой революции такой был расчет: ведь каждый человек может распропагандировать, ну, хоть трех человек? Конечно! А из этих троих каждый тоже троих может? Может! Таким образом, по нашим вычислениям выходило, что не более как в три года можно просветить всю Россию и поднять революцию. Хе-хе-хе!
– Вы ходили в народ? – с любопытством спросил Вукол.
– Ходил.
– Ну как вы это делали? С чего начали?
– Очень просто: пошел на толчок, купил поддевку, рубаху, сапоги, надел все это на себя и пошел!
– Интересно! – завистливо волновались «журналисты».
Филадельфов рассмеялся.
– Да! Но тут-то и обнаружилось наше незнание народа и даже незнание самих себя! Мы решили прежде всего освободить мужика от веры в бога. И действительно отчасти создали таких мужиков. Но что же оказалось? – Он помолчал и вдруг страстно и убежденно крикнул: – Нет хуже, нет гаже скороспелых беспринципных полузнаек – невежественных мужиков, не верящих в бога! Расчет наш оказался неверен: революцию в три года не создашь!
Филадельфов не верил теперь и в террор: он проповедовал медленную просветительную работу, работу сельского учителя, насаждение хоть какой-нибудь культуры.
Смех его был напоен тайной горечью, он более не сидел за столом – ходил по комнате и говорил в состоянии страстного подъема.
Такому человеку нужна была трибуна, широкое поле, с которого голос его должен был бы раздаваться на всю Россию, но, находясь чуть не под домашним арестом, он рад был говорить хоть потихоньку дома, перед зеленой молодежью, в надежде, что, быть может, это маленькое дело даст когда-нибудь свои плоды. В суждениях его было много верного понимания действительности. Это был из немногих тогда людей, одаренных чутьем жизни, способных угадывать события.
Но он говорил не с трибуны, и перед ним не было площади, наполненной народом. Слушали его Клим, Вукол и Фита, и только для них лились его яркие речи.
С пылающим сердцем и горящими глазами юноши переживали незабываемые для них минуты.
Речь Филадельфова заняла почти весь вечер. Когда он кончил, с побледневшего лица его еще некоторое время не сходило вдохновенное выражение. Потом оно ушло, и перед ними был опять внешне веселый человек с некрасивым лицом, то и дело менявшим многочисленные оттенки иронии, грусти.
– Вы сегодня были в особенном ударе, Василий Васильич! – сказал брюнет с крахмальной грудью.
Филадельфов засмеялся.
– Ах, Александр Иваныч! такой уж я, видно, человек непутевый: другой, если заговорит об умном, то и лицо сделает умное, – тут он внезапно изменил лицо, – а я вот говорю об умном, а рожа глупая!
Все смеялись.
Он вздохнул и сказал задушевно:
– Иногда, когда никого в доме нет, лежишь один в комнате – рождаются мысли и самого тебя захватывают: приятно ведь, когда голова хорошо работает!.. Откуда-то все это приходит, а потом исчезает. Кто-нибудь войдет, заговорит – и течение мысли изменяется. Да, дорогие друзья, революция, конечно, будет, но не так скоро: предстоит длительная подготовка, саперная работа, затяжная борьба.