Но Канту и этого недостаточно. В предпоследнем параграфе второго раздела этой части работы он критикует «поповство» официальных христианских церквей, указывая, что между «чувственным вогулом, который лапу медвежьей шкуры утром кладет себе на голову с короткой молитвой: „Не убей меня до смерти!“» и «утонченными пуританами и индепендентами в Коннектикуте», возможно, и есть значительное различие в манере веровать, но существенной разницы между ними нет. Европейский прелат, управляющий одновременно и церковью, и государством, не отличается от тунгусского шамана[1457]. Молитва как «внутреннее, по всей форме совершающееся богослужение» и средство снискания благодати есть особенно вредное «заблуждение суеверия (создание фетиша)». Молиться к тому же не очень разумно, ибо это равносильно объявлению о своем желании существу, которое, будучи всезнающим, не нуждается в такого рода объявлении[1458]. Везде, где ему позволено править, такой клерикализм ведет к поклонению фетишу. Если он станет господствовать в государстве, то это приведет к лицемерию, подорвет честность и верность подданных и тем самым создаст «прямо противоположное тому, что было замыслено»[1459].

Именно такую саморазрушительную религиозную политику Кант наблюдал в Пруссии в 1788–1790 годах. Он обращался не только к широкой публике, но и к Фридриху Вильгельму II. Его «Религия» была не просто теоретическим трактатом, задуманным как вклад в философию религии, но и политическим актом. По сути, это был прежде всего политический акт. Кант надеялся (возможно, наивно) изменить поведение своих читателей, в том числе короля. «Религия» была также провозглашением верности Канта Лессингу и Мендельсону. «Религия» Канта, «Воспитание человеческого рода» Лессинга, «Иерусалим» Мендельсона, а также многочисленные статьи в Berlinische Monatsschrift, даже менее известные – все это были доблестные попытки ввести в Пруссии ту религиозную свободу, которая к тому времени уже была достигнута в Соединенных Штатах. Лессинг и Мендельсон были мертвы. Кант продолжал борьбу. То, что он был озабочен не только религиозной свободой, но и в конечном счете полноценной свободой личности, ясно из сноски, в которой он замечает:

Признаюсь, что мне решительно не по вкусу употребляемые порой даже и очень умными людьми выражения: известный народ (в смысле введения узаконенной свободы) не созрел для свободы; крепостные помещика для свободы еще не созрели; и далее: для свободы веры люди вообще не созрели. Но, если исходить из подобных предположений, свобода никогда и не наступит, ибо для нее нельзя созреть, если предварительно не ввести людей в условия свободы.

Явно намекая на Французскую революцию, он продолжает:

Первые попытки бывают, конечно, вполне неумелыми и обыкновенно сопровождаются большими затруднениями и опасностями. однако для пользования своим разумом созревают не иначе, как в результате собственных усилий. Я не имеют ничего против, если власти, вынуждаемые обстоятельствами момента, будут отодвигать освобождение от этих трех оков весьма и весьма далеко. Но превращать в принцип то положение, что для подчиненных им людей свобода вообще не годится. это уже вторжение в сферу власти самого божества, которое создало человека для свободы[1460].

Это означало не только свободу вероисповедания, но и свободу личности и свободу от всякого рода кабалы. Можно было ожидать, что сильные мира сего дадут на это быстрый и решительный ответ.

<p>«О поговорке»: обращаясь к «земным богам»</p>
Перейти на страницу:

Все книги серии Интеллектуальная биография

Похожие книги