Всей кучей прибыли мальчики обратно в Москву и в поисках славутских осужденных, очутились на ка-кой-то площади. Детей обступили полицейские, в числе их был и еврей-солдат. С его помощью они рассказали все, что с ними творят, как их не пускают в квартиры и отказываются кормить. Обер-полицмейстер сообразил, что дело серьезное и доложил генерал-губер-натору. Этот последний откомандировал фельдъегеря в Петербург к тогдашнему военному министру Сухо-занету.
На следующий день утром детей собрали перед многочисленным начальством. Последствием этого дела было то, что партионного офицера и солдат конвойных отдали под суд и, очевидно, сурово наказали.
Из Москвы партию отправили в Нижний Новгород. Дорога продолжалась долго. Все страдали желудками, лихорадкой, но больше всего донимала чесотка. Это обстоятельство заставило водить их в баню и приказано было почаще стирать свое белье. Все же вшей развелось видимо-невидимо. После трех дней отдыха партию погнали в Тобольск, куда она прибыла в конце осени. Из 225 прибыло туда всего 110. Остальные поумирали от холода, болезней и негодной пищи.
При освидетельствовании, заканчивает свои воспоминания Шпигель, больше половины из нас страдало чесоткой, и их пришлось немедленно положить в лазарет. Остальные получили месяц отпуска на поправку.
Прошел месяц, и всех взяли в крепкие, жесткие руки. Самое худшее было лишь впереди...
— Запомнил я с детства, — рассказывает С. Бейлин (впоследствии раввин города Иркутска), — беседы Михеля дер лихтмахера (свечника) о кантонистах. Эти беседы показывают, как реагировали евреи на ловлю и сдачу своих малолетних детей.
„Герт, бридер (слушайте, братья), — восклицает, бывало, Михель дер лихтмахер под наплывом тяжелых воспоминаний. — Кто не видал, как однажды их, еврейских мальчиков, гнали партией человек в 400, не видал Божьего света!.. Вот они, маленькие, хилые, в длинных солдатских шинелях, болтающихся на аршин под ногами, в глубоких, до глаз нахлобученных шапках; дядьки их подгоняют тумаками и подзатыльниками...
Было это в пятницу перед зажиганием субботних свечей. Народ (дер ойлим) заливается горючими слезами, плачет навзрыд как на „хурбан бейс амикдаш” (разрушение Храма); кажется, и мертвый встал бы из гроба... Вот наш рабби (раввин) выходит за город, становится на стол и начинает утешать их и убеждать „остаться евреями”, несмотря на предстоящие страдания. Стон стоном стоит. „Гвалт, — вдруг вырывается у рассказчика горестное восклицание, откуда взялось у евреев столько „ахзориес” (жестокосердия), чтобы отдавать своих малюток в солдаты на угон в далекую Россию. Недаром евреи — горестно это сказать — теперь так страдают! Да простит меня Господь, нельзя, конечно, так говорить, но это все-таки так:
Бог наказывает нас теперь за прежние наши грехи! Что вы думаете? „Миколайке” был очень умен. Он сказал евреям: „Вы прожужжали всем уши, что вы — народ сердобольный, „рахмоним бней рахмоним” (сострадательные, дети сострадательных). Хорошо же, я вам покажу, насколько вы добры и милосердны, вы сами отдадите мне малюток ваших”... и издал страшный указ; и что же вы думаете? Разве не было так, как он сказал?”
Глубокий вздох вырывается из груди рассказчика, вздыхают все слушатели, поникают головой, думают над его словами, которые воскресили в их памяти столько горьких воспоминаний.
Те немногие русские интеллигенты, которые были свидетелями ловли еврейских мальчиков или которым приходилось сталкиваться в пути с партиями, бредущими к месту назначения — в кантонистские школы, не могли оставаться равнодушными к виденному. Вот несколько таких воспоминаний.
Ф. Я. Лучинский в своих „Провинциальных нравах за последние полвека” рассказывает:
„Наболее тяжело было отбывать рекрутскую повинность евреям... Вопли, плач и страдание бедных мате-рей-евреек, когда брали у них в рекруты малых детей, были ужасны. В городе Чигирине, когда я там находился на службе, был такой случай. В числе еврейских рекрутов привезен был мальчик лет 9 или 10, полненький, розовый, очень красивый. Когда мать узнала, что он принят, то опрометью побежала к реке и бросилась в прорубь”.
Некий „Неизвестный” в своих воспоминаниях, озаглавленных „За много лет” пишет: