Сейчас их отношения, слава Богу, опять вернулись в те берега, в русло той благословенной реки, которую можно было назвать дружбой. Софья очень тяжело переживала разрыв Никиты с Марией, настолько тяжело, что Никита в течение длительного времени не позволял себе переступать порог ее дома. «Хорошо, пусть, понимаю, — говорила Софья при последнем, очень трудном объяснении, — ты не мог предать отца, поэтому предал Марию. Но объяснить-то это ты ей мог? Я тебя считала самым порядочным человеком на свете, а ты… как трус спрятался на своей мызе, даже не проводил ее до трапа…»

Какой там трап? Чисто женская логика. Тогда Никита и подумать не мог о том, чтобы встретиться у трапа корабля или подножки кареты. Он предполагал, что Мария может уехать, но ничего не знал наверное. Он сидел на Холм-Агеевской мызе, писал письма отцу и рвал их на мелкие клочки. Безмолвный, на тень похожий Гаврила несчетно приносил ему бутылки. Вино было дешевым, и, к счастью, Никита быстро пьянел.

— Почему вы расстались? — в десятый раз спросила Софья, когда они, наконец, помирились.

— Потому, что мало любили, — ответил Никита, и это было правдой. Поездка в Венецию это подтвердила.

Вернувшись из Италии, Никита с удовольствием рассказал, что муж у Марии — коммерсант, очень достойный и красивый человек, двое детей — само очарование, и когда он сказал, что мальчика зовут Никита, она не стала ему пенять, а лишь поморщилась с горечью.

Софья простила, но старые, теплые отношения вернулись только после мемельского ранения Алексея. В эти черные для Софьи дни она еще раз поняла, что значит для мужа Никита.

Теперь она встретила Оленева радостно и нежно. Был повторен весь обычный ритуал: вначале в детскую к Лизоньке, уже десятилетней — вот как время-то летит, затем прочитали последнее письмо мужа, затем последнее от сына — Николенька учился в Морской академии в младших курсах. И, конечно, поднялись в комнату свекрови, которая по причине больных ног спускалась на первый этаж только к ужину. Разговор с Верой Константиновной был нетороплив и восторжен, она на все удивлялась; кофе к ее столу подавали с удивительно жирными сливками.

Только после этого Никита показал письмо из Кенигсберга и повторил вопрос, заданный Беловым.

— Я ведь так никогда и не видел Сакромозо, — сказал он, словно извиняясь. — Только один раз со спины… Причем я вовсе не уверен, что это был Сакромозо. Просто он шел с убитым Гольденбергом, а потом они на балу были вместе. Сзади этот человек очень хорош собой. Я имею в виду фигуру.

— Он, он, не сомневайся, — воскликнула Софья. — Саше напиши, что он очень стройный. Знаешь, когда люди очень прямо держат спину и шею, вот так… — она вскинула голову. — Он действительно снял маску, и я хорошо его рассмотрела. Но прошло девять лет, я не могу представить себе его лицо. Я только могу вспомнить, что подумала тогда. Лицо красивое, правильной формы, очень бледное, глаза насмешливые. Я помню, на подбородке, вот здесь, сбоку, была большая мушка. Я еще подумала тогда, что, наверное, он под мушкой скрывает шрам или родинку, эта мушка мне показалась неуместной. Но в лице его нет ничего особенного, ни одной необщей черты. Мне кажется, что если я увижу его на улице сейчас, то не узнаю.

<p>Мечты о Ферраре</p>

Занятость не тяготила Оленева. Русский человек вообще любит, чтобы его загружали под завязку. Он, конечно, будет жаловаться, мол, жить некогда, но если начальник, настырный друг или сама судьба вдруг ослабят пружину, то несчастный совершенно растеряется, не зная, куда себя деть, и начнет жаловаться теперь уже на одиночество, ненужность и никчемность. Никита чувствовал себя окрыленным. Особенно приятны были встречи с Иваном Ивановичем Шуваловым в те редкие вечера, когда он не принадлежал ни государыне, ни владычице его натуры — черной меланхолии.

Начало февраля было лютым, мороз стоял такой, что проруби рубили каждый день, за ночь их затягивало льдом, птицы замерзали и падали сверху камнем, воздух был ясен, искрился на солнце седым инеем, Петербург стоял строг, четок, геометричен… А потом потянуло сильным ветром с залива и началась вьюга. И сразу все смешалось, пейзаж каждой площади и улицы стал зыбок, случаен. Фонарь стоит, покачиваясь на одной ноге, а вокруг него беснуются снежные мухи. И вдруг погас… видно, кончилось в нем конопляное масло, а кто пойдет заливать его в такую вьюгу. Сделал несколько шагов, пробираясь по волнистым сугробам, оглянулся — следов уж нет, замело, а перед глазами вдруг вытянулся горбом мост через канал, качнулся, как качели, и исчез. Ты в испуге поднимаешь глаза вверх и видишь — корабль мчится над городом, преодолевая снежные версты, тяжелая корма его вот-вот заденет плечо. Батюшки-светы, да это никакой не корабль, не мачты, а православный купол с крестами. И еще звуки смущают душу человеческую: визжат, скребут, стонут, ухают, очень хочется в тепло, под крышу.

Перейти на страницу:

Все книги серии Гардемарины, вперед!

Похожие книги