О чем бы ни судачили злые языки, а вознаграждение за мицву, доброе дело, не замедлило явиться. В положенный срок Берта разрешится от бремени девочкой, которую нарекут Евой. А две недели спустя – не без помощи хромого доктора – в пристройке, за домом, посреди пыльных фолиантов, тяжелых кожаных переплетов, окруженный мудростью веков, родится на свет младенец мужского полу.
Измученный бессонной ночью, склонится Моисей над роженицей, коснется лежащей безвольно руки с пульсирующей синей жилкой на запястье.
– Кушать, спать, кушать, – скажет маленький доктор, вглядываясь в бледное лицо молодой женщины, а на восьмой день, после визита похожего на усталую черепаху моэля, сделавшего обрезание, младенца нарекут Даниилом.
Еще через полтора месяца в городе объявят комендантский час, а по городу развесят объявления о явке к восьми часам утра всех лиц иудейского вероисповедания. Евреи должны иметь при себе документы, ценные вещи и теплое белье.
– А я что говорила, эвакуация! – пожмет плечами Ева-большая и зальется внезапными слезами, потому что кто-нибудь здесь объяснит, что в этом случае ценное, а что – таки нет?.. Спринцовка, градусник, теплые носочки, куст алоэ в горшке, портрет деда Ашера – хороши шуточки, попробуйте-ка за двадцать четыре часа выбрать это ценное. – Берта, что ты стоишь как вкопанная, собирай дите, беги до Веры – у нас день и ночь впереди. Пусть идет, на нее никто не подумает.
На нее никто не подумает – на высокую, в сбитом набекрень крестьянском платке, прогибающуюся под тяжестью двух свертков, в которых женское и мужское кряхтит, рвет грудь и требует молока, любви, жизни, опять молока.
– Кушать, спать, кушать, – выдохнет она, оседая у ворот чужого дома, в тот самый час, когда дочери Евы, ежась от утренней прохлады и чего-то необъяснимого, выведут на порог готовых к путешествию детей…
По одним документам Муся Гольдберг была расстреляна седьмого апреля 1939 года, и нет нужды пересказывать, отчего голубоглазый аптекарь Эфраим Яковлевич Гольдберг упал прямо на улице – вскрикнув коротко и глухо, он неловко повалился вбок, скорее обвалился, как карточный домик.
Никто так и не узнал, какое странное видение посетило Эфраима Яковлевича в этот день, по-весеннему сырой и ветреный. Эту тайну маленький аптекарь унес в могилу, вырытую мрачным дождливым утром тремя круглоголовыми брахицефалами. Некрасивая девочка, стоящая босыми ножками на цементном полу, в сползающей с худого плеча бумазейной рубашечке, с тем обычным плаксивым выражением лица, с которым восьмилетняя Муся пила железо и рыбий жир и послушно подставляла покрытый испариной лоб, явилась ему посреди белого дня, и, падая, аптекарь Гольдберг успел содрогнуться от жалости – ножки, Муся, ножки, – и жалость эта оказалась столь необычных размеров, что просто не уместилась во впалой аптекарской груди.
По другим источникам, седьмого апреля 1939 года расстреляна была вовсе не Муся, а совсем другая девушка, возможно тоже с фамилией Гольдберг, а сама Муся вернулась в свой дом, постаревший на много лет, помаргивающий подслеповатыми окнами и заселенный незнакомыми людьми.
Из полуоткрытых дверей выплывали желтоватые пятна лиц, похожие на песьи и лисьи морды, со скошенными лбами, мелкозубые. – Вам кого? – Гольдбергов? – Фима, там Гольдбергов каких-то, – нет, не живут. – И только соседская старуха, озираясь по сторонам, прошелестела в Мусино ухо: – Гоим, гоим, уходи. – И Муся в страхе отшатнулась – сквозь мутную пелену белесоватых глаз проглядывало вполне осмысленное, даже хитроватое выражение. Крошечная голова была плотно ввинчена в туловище – мелкими шажками старуха продвигалась вдоль стены, напоминая медленно ползущую жирную гусеницу.
Мусина улыбка по-прежнему была ослепительной, хоть и поблескивала металлом.
За долгие годы Муся научилась держать удар и вовремя уворачиваться – даже в сползающих чулках и старом пальто дочь рыжего аптекаря все еще производила некоторое впечатление на утомленных нескончаемым конвейером мужчин – ее сипловатый голос завораживал, а небольшая картавинка только усиливала очарование, – в пыльном кабинете, сидя перед настороженным лысоватым человечком, Муся нервно закурила, и человечку ничего не оставалось, как придвинуть пепельницу, а после закурить самому, подавляя странное волнение и дрожь в пальцах.
Следствием этой беседы в прокуренном кабинете стала новая жизнь, правда, Муся так и не научилась стряпать, впрочем, претензий на этот счет не было никогда. Ужинали они скудно, по-холостяцки, чаще молча, пока молодая жена с хриплым смешком не гасила окурок в переполненной пепельнице, и тогда большая кровать с никелированными шишечками прогибалась под двумя телами с протяжным вздохом.
После небольшой увертюры и не всегда удачного завершающего аккорда к звуку тикающих ходиков прибавлялся негромкий храп с тоненьким присвистом. Муся удивленно примеряла на себя эту чужую размеренную жизнь, может быть ей даже казалось, что она счастлива.