Я не говорил с Клелией о моей сделке с Бокхом; и именно поэтому я знал, что был все так же одинок, что единство духа, в которое я верил, было мечтой, от которой я очнулся, вернувшись к своему одиночеству и амбициям. Мы двигались и говорили как прежде, и все же мы были призраками или марионетками, говоря слова, которые, как мы знали, были бессмысленны. Я полагаю, Клелия поняла правду, прежде чем я об этом догадался, но она ничего не говорила — лишь смотрела и выжидала неизбежного в безмолвной агонии преданности. И неправда, что никакие аргументы, а тем более обращение к моей любви или великодушию, не могли бы тронуть меня. Это Клелия тоже знала.
Метробий оказался прав; я потерпел неудачу и не стал претором. Все же теперь, когда золото Бокха находится под печатью в моих крепких сундуках, я вижу, что, если бы я более щедро раздавал взятки — будь то львы или кое-что другое, — пост был бы мой. «Продажный город, — сказал Югурта, — который скоро погибнет, если найдет себе покупателя». Предназначено ли мне быть тем покупателем? Слова завладевали мной. Но все же — разрушение? Я тогда мыслил понятиями не разрушения, а спасения; и сегодня, когда труд моей жизни остался позади, я все еще колеблюсь объявлять окончательный приговор.
На следующий год я больше не совершил ошибки: мое избрание было неизбежным. Пока я шел, надев знаки отличия своей официальной должности, от Форума до Капитолия, чтобы принести жертву, как это полагается всем римским преторам, а мои шесть ликторов расчищали передо мной дорогу, приветственные крики толпы ревели у меня в ушах, и я размышлял: я знаю, сколько стоят ваши приветствия, до последнего медяка. Я знаю, за сколько была куплена каждая курия электората и через кого. Вы принадлежите мне, потому что я заплатил за вас. Югурта был прав. Тогда, смотря бесстрастно вперед, с лицом, мертвенно-бледным в солнечном свете, но все же спокойным в выражении суровости, присущей римлянам, которой я так восхищался в детстве, я поднялся по ступеням великого храма. После многочисленных беспорядочных осмотров внутренностей принесенных в жертву животных предзнаменования были объявлены превосходными.
Но я зашел немного вперед в изложении событий. В то время как я был все еще эдилом, проводя дни в спорах с владельцами цирков и школ гладиаторов о процентах и комиссионных, Сцевола вернулся в Рим из Азиатской провинции. Он, как и обещал, оставил Руфа вести дела, пока не пришлют нового губернатора. Не потревоженный толпами любопытных или рассерженных людей, которые попытались бы загнать его в угол на Форуме, он объявил о своем намерении выдвинуть свою кандидатуру на должность консула и удалился в свою частную резиденцию.
Я получил от Руфа несколько писем в течение предыдущих восемнадцати месяцев, описывающих удивительный успех их кампании по восстановлению справедливости в провинции.
«Сцевола уехал в Рим, — писал он, — и я некоторое время нахожусь в одиночестве. Ты не можешь себе представит Луций, жуткую деградацию и нищету этих людей, когда мы только сюда прибыли. Даже теперь наш труд далек от завершения: раковая опухоль распространилась слишком широко. Сначала к нашим попыткам относились с подозрением — они чувствовали, я полагаю, что эта демонстрация правосудия скрывала некие еще более беспощадные планы выжать из них последние капли. Как только они поняли непреложную истину — что у нас слова не расходятся с делами и что мы имеем власть в поддержку нашим словам, их расположение стало несколько затруднительным.
Но скоро, Луций, помощь потребуется мне: я жду ежедневно вызова в Рим, обвинения и привлечения к суду, сфабрикованной процедуры суда и неизбежного обвинительного приговора. Когда наступает такое время, мысль о том, что у меня есть друзья, такие, как ты и Клелия, поддерживающие меня, которые разделяют мою веру и встанут за меня, что бы ни случилось, утешает».
Эти письма, прибывающие нерегулярно, вынудили меня прибегнуть к чрезвычайным мерам особых прошений, чтобы успокоить свою совесть. Я клялся, что буду выбрасывать каждое последующее письмо непрочитанным, и каждый раз нарушал свою клятву. Листок притягивал мой взгляд с непреодолимой силой, и не было никакого спасения. «Если я буду претором, когда Руф вернется, — спорил я сам с собой, — то окажусь в более выгодном положении, чтобы ему помочь». Все же в душе я прекрасно знал, что Руф откажется от единственной помощи, которую я понимаю и мог бы оказать.
Однако даже мысли о Руфе были вытеснены у меня из головы на некоторое время тревожным поведением Сцеволы. Он развернул предвыборную агитацию на должность консула с грандиозным достоинством, присущим высокому жрецу; его избрание никого не удивило. Рим ожидал не отмеченного особыми событиями года. Тем не менее первое, что сделал Сцевола по вступлении в должность, — это провел закон о лишении избирательного права всех италиков, которые нелегально проживали в Риме, и о насильственном возвращении их в их родные муниципии[74]. Стало ясно, что пребывание в Азии с Руфом не изменило его мнения об этом особом предмете.