Я заставляю Папу взглянуть на дом, где на внутренней стороне синей крыши над крыльцом нарисованы золотые звезды: «Откуда они там?»
Показываю на вредную собачонку и еще более вредную женщину-регулировщицу на переходе. Так чудесно разговаривать или не разговаривать с идущим рядом со мной Папой. И я почти забываю, что нужно испытывать печаль, не помню об этом до тех пор, пока мы не оказываемся у школьной двери, и тогда я заставляю его пообещать мне, что он не оставит меня здесь. «Мне здесь не нравится. Пожалуйста, не оставляй меня здесь, пожалуйста, не оставляй».
Папа приводит меня домой.
Мама в ярости: «Отведи ее обратно!»
– Но она
– И что с того? Она
На этот раз мы едем на машине. Папе нужно на работу, и он уже опаздывает. Я, должно быть, плачу, потому что Папа говорит: «Не плачь больше, не плачь больше», и повторяет это снова и снова, так тихо и спокойно, словно это он сам плачет.
Когда мы доходим до моего класса, помню, Папа долго стоит в дверном проеме, даже после того, как дверь закрывают. И в узком дверном оконце виднеется его длинное, тонкое лицо с глазами-домиками.
Я засыпаю, одетая, поверх шифонового покрывала, не удосужившись забраться под простыню, и просыпаюсь с головной болью и пересохшим ртом. Ковыляю в ванную комнату, включаю свет. И вот она! Мое лицо – это Бабулино лицо. Ее. Мое. Папино. И это пугает меня. Удивительно, но теперь я выгляжу иначе, словно во мне начинает проглядывать Бабуля.
– На что это ты смотришь? – говорю я как можно грубее. Но она не показывалась мне с тех пор, как я пересекла границу. Полагаю, она явится сюда с Папой. И выдаст мне по первое число.
И я представляю, что ей отвечу:
Я не могу сказать Папе, что это была моя идея, что это я заставила Эрнесто «украсть» меня, правда ведь? Это не та история, которую можно рассказать своему отцу. Я не хочу причинить ему еще большую боль, значит, я вообще ничего не буду ему говорить, решаю я. И не буду плакать, как маленькая девочка.
Но когда приезжают Папа и Мемо, сердце у меня болит. Первым в комнату входит Мемо, он качает головой, словно хочет дать понять мне, какая же я идиотка. Уверена, Папа заставил его поклясться, что он не скажет ничего такого, что огорчит меня, и потому он всего лишь смотрит на меня и качает головой, словно я такая дура, что не имеет смысла говорить со мной. А затем, прежде чем в комнату входит Папа, добавляет к этому: «Ну ты даешь, Лала».
Как-то Мама и Папа сильно поссорились из-за чего-то там, и Мама так разозлилась на него, что прогнала из дома. Той ночью он не пришел ночевать. Не было его и на следующую ночь, и на следующую. Он отсутствовал четыре долгих дня. Наконец наш кузен Байрон сказал нам, что Папа спит в мастерской на полосатом диване. Когда наконец Мама пустила его обратно, оказалось, что Папа переменился. Он съедал принесенный ему на подносе ужин, лежа на своей оранжевой типовой кровати, и смотрел новости на испанском, те же, что и всегда, а его ноги отмокали в розовом пластиковом тазу. Но выглядел он иначе. Усталым. Скукожившимся. Лицо у него было серым, все в пушинках и ворсинках, волосы в беспорядке. Он казался
И теперь, глядя на Папу, такого несчастного, такого
Папа обнимает меня и всхлипывает на моем плече. «Не могу, – икает Папа. – Не могу. Даже позаботиться о тебе. Это. Все. Моя вина. Я. Виноват. В этом. Позоре».